— Прости меня, я только теперь понимаю, что ты жена моего отца, что вся семья наша в прошлом, а теперь надо жить для новой жизни...
Анастасия почти ничего не постигла из того, что шептала Мария — та по-прежнему говорила на греческом, — и лишь косилась на неё напряжённым синим глазом.
— Прости, — ясно и раздельно повторила Мария на чистейшем русском, — прости меня, прости братьев, что доставляли тебе столько тяжёлых минут. Отныне мы все будем беречь и охранять тебя...
И невольно закапали слёзы из глаз Анастасии, она прижала Марию к сердцу, и обе зарыдали.
И словно бы уходило из них всё то тёмное и нелепое, что копилось со дня свадьбы, словно бы растворялось в этих слезах, и нарождалось новое чувство — чувство сострадания, жалости и любви.
Далеко им было ещё до полного примирения, и много было ещё говорено, и много высказано обидного и трудного, но первые эти слёзы уже проложили тропинку к пониманию.
Мария будто превратилась в старшую сестру, подругу Анастасии, оберегала её от толчков и уханий кареты по дорожным ухабам, старалась на ночёвках выделить ей лучшее, самое мягкое место, утихомиривала расходившихся братьев — словом, Мария приняла Анастасию в свою семью.
Путешествие от Петербурга до московского дома Кантемиров, а потом до их подмосковной деревни Чёрная Грязь заняло полных две недели.
И всё это время Мария с особенным вниманием и заботой следила за Анастасией: первая кружка горячего молока и первая плацинда
[27] с творогом по утрам предназначались мачехе, в обед подавались только её любимые блюда, а уж вечером заставляла Мария Анастасию выпивать чашку крепкого горячего бульона — она всё ещё помнила, как тяжело рожала её мать сыновей, как она ухаживала за ней, и все её навыки теперь пригодились.
И не отпускала теперь Мария мачеху одну никуда, всюду сопровождала её — в прогулке ли по лугам или в тенистом саду на скамейке, — рассказывала ей истории из их турецкого житья-бытья, мучила вопросами о здоровье.
— Да здорова я, не видишь, что ли, — сердилась мачеха, но покорно слушалась советов Марии: всё-таки та была старше её на три года и многое знала о родах, потому что видела, как рожала её мать.
Анастасию берегли от этих знаний.
Едва они приехали и мальчишки пустились бегать взапуски по рощам, лесам и лугам подмосковной деревни, как Мария села писать письмо отцу — она просила прислать лучших докторов и повитуху, опытную в этих делах.
Вместо докторов и повитухи приехал сам князь — бросил все дела, благо царь всё ещё не возвратился из-за границы, и сенаторы разленились, не приходили в присутственное место по неделе, а то и по две.
Мальчишки с восторгом встретили отца, легко выпрыгнувшего из дорожной коляски, повисли на шее. Он расцеловал детей, обнял Марию и только потом подошёл к Анастасии, вышедшей на низенькое крылечко деревянного дома, и стыдливо прошептал:
— Это правда?
Она также смущённо кивнула головой, и лишь тогда он обнял её за плечи и повёл в дом.
Так же, как и Марию, его угнетала мысль о проклятии визиря: неужели исчезнет его господарский род, неужели никому из его потомков не достанется жить в грядущих веках?
И теперь луч надежды и радости сверкнул и для князя, и для Марии — всё это враки, проклятие визиря не коснётся их, и подтверждением тому был уже округлившийся живот Анастасии.
К самому рождению ребёнка подъехали и доктора: Пётр своим указом из-за границы велел приставить к жене князя самых лучших.
У Кантемиров был и свой — Поликала, грек, владеющий всеми секретами современной медицины, которого они вывезли из Стамбула.
Но Пётр прислал своего личного врача, Блументроста, всю жизнь его пользовавшего, а уж повитуху отыскала мать Анастасии, княгиня Ирина Григорьевна.
Словом, столько суеты, столько глаз было вокруг, что Анастасия казалась недовольной — обыкновенное дело, жена родит ребёнка, только и всего, а тут такое столпотворение...
Анастасия носила ребёнка на удивление легко и бодро — ни тебе капризов в отношении еды, ни тебе странностей в поведении. Лишь белокожее лицо подурнело — всё покрылось коричневыми большими и малыми пятнами, и это беспокоило Анастасию сильнее всего.
— Сойдут эти пятна, доктор? — постоянно обращалась она то к одному, то к другому врачу, а то и к повитухе, отыскивала какие-то мази, хоть доктора и запрещали ей покрывать чем-либо лицо, и украдкой старалась протирать пятна то квашеным молоком, то кобыльей мочой.
Но пятна оставались пятнами, даже росли, и к самому рождению ребёнка Анастасию было не узнать: грузный выпуклый живот, походка вперевалку, закапанное коричневыми пятнами лицо, и только волосы, блестящие, белокурые, слегка рыжеватые, всё ещё отливали свежестью и красотой.
«Боже мой, — думала иногда про себя Мария, — неужели и я когда-нибудь, когда выйду замуж, буду такой же страшной, безобразной, неужели и я стану такой вот раскорякой?»
И давала себе слово, что никогда ни за кого не выйдет замуж, если только её рыцарь не позовёт её за собой...
Ещё в обед Анастасия весело давилась огромным куском мяса, ещё вечером глотала горячий крепкий бульон, а к ночи переполошился весь дом — Анастасия закричала в голос, страшно, грубо, по-звериному.
Трясущимися руками накинул князь на плечи бархатный архалук, слетел по деревянной лестничке вниз и бросился будить докторов — у него не хватило сил, чтобы приказать слугам разбудить их...
Доктора поднялись в комнату Анастасии, едва князь влетел в палаты, отведённые им, — они уже давно ожидали развязки и потому даже спали вполглаза.
Прибежала и повитуха и тут же принялась хлопотать, не обращая внимания на стоны и крики роженицы, — появилась и горячая вода, давно каждый вечер заготовлявшаяся, и простыни, и полотенца, и всё, что было нужно для приёма младенца.
Мария тоже не спала: едва заслышав крики Анастасии, она стремглав взлетела по лесенке в её комнату.
Но доктора и повитуха грозно прикрикнули на князя и Марию, выгнали их из родильной комнаты, и, словно бы в чём-то виноватые, отец и дочь спустились вниз, спросили себе чаю и сидели над остывшими чашками молча, всё время прислушиваясь к тому, что творилось наверху.
Они сидели бездумно, даже не перебрасываясь словами, будто были одно целое, одинаково мыслили и одинаково чувствовали, и лишь каждый последующий крик вызывал на их лицах болезненные гримасы, и тогда они взглядывали друг на друга и прятали глаза, словно скрывая друг от друга страх, боль и смятение.
Так прошла почти вся ночь — крики и стоны, звериный вой наверху, ласковые голоса докторов и повитухи, суета слуг, носившихся по узенькой лесенке вниз и вверх то с тазом горячей воды, то с мешком окровавленных простыней...