— «Кораблекрушение». И сейчас вы сможете её увидеть — наконец-то она закончена и доставлена. Меня очень раздражала неисполнительность мастера. Он получил заказ — вот у меня записано со слов князя — 20 октября 1783 года.
— Сразу по нашем переезде в Гатчину!
— Вот именно. Со сроком исполнения в один год. Но Верне протянул время. Князь уверяет, что художник ждал вдохновения. Хотя как раз вдохновения, как мне кажется, в законченном полотне и не хватает. Впрочем, не хочу опережать вашего суждения. Но главное — Верне непременно захотел похвастать своим произведением в парижском Салоне. Картина была там выставлена в 1785-м.
— И конечно, с гордой табличкой, что принадлежит самому великому князю России!
— Вы правы. Но вот мы и пришли. А насчёт Салона я выразил и князю и художнику своё крайнее неудовольствие. Такое дешёвое тщеславие мне несвойственно. И я не нуждаюсь ни в чьих похвалах своему выбору, вы сами это отлично знаете.
— Мне не подняться до ваших масштабов, ваше высочество. Скажу честно, мне такой поворот понравился.
— Но вы ничего не говорите о картине. Она не нравится вам? Вы думаете, она недостойна моей Гатчины?
— Нет-нет, ваше высочество. Здесь другое. Я поражена необычным для Ораса Верне размером. Ничего подобного мне видеть у него просто не приходилось. Море здесь так огромно, так необъятно...
— Именно такой эффект был мной задуман.
— И потом — кораблекрушение. Подобный сюжет невольно вызывает...
— Страх, хотите вы сказать?
— Нет, я бы сказала — внутреннее содрогание. У людей нет выхода перед лицом разбушевавшейся стихии. Им неоткуда ждать помощи. Смерть как зрелище — с этим ещё надо освоиться.
— Нет, я настаиваю именно на страхе. Страх. Страх. И предупреждение. Корабль императрицы должно постигнуть такое же кораблекрушение, как бы сейчас достойно и надёжно ни смотрелось управляемое ею судно. То, что оно откладывается во времени, не может спасти от его неминуемости. Мне доставляет истинное удовлетворение убеждаться лишний раз в неизбежности рока.
— Ваше высочество, но ведь императрица всё равно рано или поздно уступит вашему высочеству престол. Таков закон природы. Зачем же нужна гибель стольких людей, не повинных в её действиях? Какое оно может доставить удовлетворение?
— Удивляюсь вам, Катишь! Вместе с императрицей в волнах рока должны погибнуть все, кто так верно ей служит. Кстати, я давно хотел обратить ваше внимание на пустоту, которой окружена наша Гатчина. Фавориты не скрывают своего пренебрежения ко двору цесаревича.
— Случайные люди!
— И тем не менее обладающие на данный момент и влиянием на императрицу, и возможностью уродовать мою судьбу. Дипломаты...
— Что удивительного в их боязни посещать Гатчину? Они представлены ко двору императрицы, и любое нарушение её желаний может привести к их высылке из России. Вполне понятная человеческая расчётливость.
— О, я сумею расчесться с каждым из них. И с их государями тоже!
— Но я об этом и говорю, ваше высочество. Ваш час впереди, и он совсем близок.
— Запрещать всякое общение дипломатов с цесаревичем — как же она боится за захваченный престол, как отчётливо понимает незаконность своего положения и своих действий! А митрополит Сестренцевич! Он решился погостить в Гатчине и, к величайшему несчастью, здесь же и заболел. Ему пришлось провести у нас некоторое время просто для того, чтобы набраться сил для возвращения в Петербург. Какую выволочку — да-да, именно выволочку! — позволил себе устроить ему Потёмкин. Этот одноглазый бес сделал митрополиту выговор, чтобы он на будущее вообще воздерживался от поездок в Гатчину.
— Это не может сказаться на вашем отношении к Богушу, не правда ли, ваше высочество? Он вам нужен и по-настоящему вам предан. Опасения же императрицы вполне понятны. Его прошлое — служба в прусском гусарском полку, потом в литовской гвардии, роль воспитателя детей в доме так ненавистного императрице Кароля Радзивилла. Принятие им католичества, посвящение в ксёндзы! А чего стоили в глазах императрицы чины настоятеля в Гомеле и Бобруйске, каноника в Вильне!
— Тем не менее после присоединения Белоруссии к России императрица согласилась на его назначение епископом Белорусским.
— Но это же было так давно — помнится, в 1773 году. И скорее всего из всех возможных кандидатур его представлялась наименее опасной, однако и наиболее популярной.
— Я не собираюсь забывать Богуша и коль скоро вступлю на отеческий престол, дам ему все основания в этом убедиться. А вот наш штат — он просто жалок по своим размерам.
— Ваше высочество, нет худа без добра. Вы хотите сказать, что дежурные придворные чины присылаются к нам на один день, а то и вовсе на один стол. Но ведь, в конце концов, это замечательно. Да, за столом сидят чужие неприятные вам лица.
— Мелькают, как в калейдоскопе.
— Вы, как всегда, удивительно точны, ваше высочество. Как в калейдоскопе. Но это значит, что они не успевают пустить здесь корни, запастись надёжными осведомителями. Каждый их шаг приметен, каждое слово становится вам известно.
— Если бы вы знали, Катишь, как вы мне порой напоминаете кошку, которая всегда падает на четыре лапы и не разбивается. Вы каждое обстоятельство умудряетесь представлять мне только в положительном смысле и самое удивительное — иногда я поддаюсь обаянию вашей кошачьей логики.
— Я могла бы обидеться, ваше высочество, но, чтобы оставить вас в полном недоумении — возьму и не обижусь. Больше того. Я готова объяснить основание кошачьей, как вы её назвали, политики. Видеть всё в чёрном свете нисколько не меньшая ошибка, чем всё видеть в розовом. Вы не оставляете себе поля действия и продолжаете упрямо прокладывать всё ту же чёрную полосу. Это заколдованный круг, в котором никогда не уместится жизненная перспектива.
* * *
Я очень редко ездила к их двору, под предлогом, что я посвящала всё своё время исполнению моих директорских обязанностей и что Стрельнинский дворец, где императрица позволила мне поселиться на лето, был так далёк от Гатчины, что поездка туда представляла целое путешествие. Их императорские высочества приглашали к себе всех известных в обществе лиц; у них гостили по нескольку дней; хозяева обращались со всеми вежливо и любезно, так что меня уверяли даже, что приглашённые чувствовали себя там совсем свободно. Её высочество настойчиво приглашала меня к себе, но я просила ей передать, что, конечно, не менее других находила бы удовольствие в приятной жизни в Гатчине, но что я была уверена, что в Царском Селе было известно всё, что делается там, и потому, лишая себя удовольствия посещать двор их высочеств, я тем самым не давала Императрице возможность расспрашивать меня о нём, а у великого князя отнимала всякий повод подозревать меня в сплетнях; я прибавила, что никакие миллионы не заставят меня становиться между матерью и сыном и что её высочество, вдумавшись в мой образ действий, несомненно почтит меня своим уважением. В течение десяти лет моё поведение ни на йоту не отклонилось от принятого мною принципа; я бывала у их высочеств только в торжественные дни, когда к ним ездил весь двор.