— Замысел похвальный, однако, по моему разумению, трудно осуществимый. Девиц набрать для пансиона, одного ли, нескольких ли, не трудно, зато учителей вряд ли. Опять же программа должна разработана быть иная, нежели в учебных заведениях для мужского пола. Тут и на чужие примеры оглянуться не грех, и о первых наставниках позаботиться.
— Вот-вот, Михайла Васильевич, для того и просил вас заехать, мыслями вашими поделиться, ибо для меня предмет сей совершенно неизвестен. Об одном лишь подумал, захочет ли дворянство с дочерьми своими расставаться, когда и сыновей с великою неохотою в заведения учебные отпускает.
— Ну, тут дело простое. Знатные не захотят, а кто победнее — нужда заставит. На милость начальства надеяться станут. Случайно, что ли, в народе говорят: нужда заставит калачики есть.
— Обидно это государыне показаться может. Другое дело — подкидыши или незаконно рождённые. Вот если бы так придумать, чтобы знатное дворянство само потянулось.
— Обычая такого у нас нет, Иван Иванович. Обычаи-то они веками складываются. А впрочем, лиха беда начало.
— Я вот тут, Михайла Васильевич, кое-какие мысли свои письменно изложил. О детях. Прежде чем государыне представлять, с вами посоветоваться решил. Вот извольте: «Должно учредить военную академию для обучения всех военных и гражданских чиновников. Отдельно от неё должна быть устроена академия гражданская. Дети будут приниматься в академии девяти лет». А для бастардов иное: «Для подкидышей должны быть основаны особые постоянные заведения. Для незаконнорождённых учредить сиротские дома и воспитанников выпускать из них в армию или к другим должностям. Отличившимся императрица может даровать право законного происхождения, пожаловав кокарду красную с чёрными каймами и грамоту за собственноручным подписанием и приложением государственной печати».
— Указ такой замыслили, Иван Иванович?
— В заблуждение вводить вас не стану. Об указе и разговору не было. Это уж ваш покорный слуга, по собственному разумению, пункты кое-какие наметил. Для иного документа. На будущее.
— Неужто для духовной? И государыня о ней подумала?
— Нет-нет, Михайла Васильевич, ни о чём подобном государыне и в мысль не приходило. Но ведь духовные разве только при конечных обстоятельствах составляются. В животе и смерти Бог волен, так что государи заранее судьбу державы своей обеспечить хотят. А России на что с нашим великим князем надеяться. Делами гражданскими его высочество заниматься не станет. Не лежит у него к ним сердце. Другое дело — священная воля тётушки. Предшественницы. Монархини. Только уж вы, Михайла Васильевич, во избежание всяческих слухов ненужных ни с кем в обсуждение сей материи не входите.
— Господь с вами, благодетель мой! За доверие спасибо, а что словом единым ни с кем не обмолвлюсь, покойны будьте. Только ведь вас, как я понимаю, сегодня больше девицы озаботили. И вот что на ум мне пришло. Дошёл до меня слух, что в Париже господин Бецкой с философами самыми знаменитыми встречается, беседы ведёт, а у них тема главная, как новое поколение рода человеческого в правилах добра и справедливости воспитывать. Так не обратиться ли к нему — пусть свою же мысль обоснует, с обстоятельствами разными ознакомится. Человек господин Бецкой обстоятельный, с книгами дружит, может, нарочно в Париже задержится.
— И то правда. А спешить из Парижа господин Бецкой вряд ли будет. Горе у него великое — сестрица скончалась. Тело-то её в Петербург он привезти хочет. Место в Благовещенской церкви Александро-Невской лавры уже выбрал — с настоятелем списался. Доску мраморную здешние камнетёсы с надписью латинской: «Вселюбезнейшей сестре Анастасии, рождённой княжне Трубецкой сию печали память прискорбнейший брат поставил». Знаменитому ваятелю Пажу композицию мраморную с урной заказал, где храниться сестрина орденская лента Святой Екатерины должна. Обо всём господин Бецкой государыне доносит.
— Вот и потрудится для удовольствия её императорского величества.
* * *
Каждое искусство имеет свои законы, свои правила; театр свой: они основаны на приятности, вкусе и гармонии. Необходимо также оттенить костюм балетный. Костюмы драматический и оперный легки для художника, и придание им национального характера тем легче, что художнику не приходится считаться ни с длиною, ни с объёмом, ни с весом материи. Балетный же костюм по покрою и композиции неблагодарен. Ноги танцующего должны быть свободны и фигура ничем не стеснена. Поэтому у костюма меньше красоты, у складок меньше игры, все в намёке; костюм должен быть коротким, а поэтому, каков бы ни был его характер, он всегда будет менее величествен и менее живописен. Его надо делать изящным и лёгким, почему необходимо выбирать материю лёгкую, цветы шениль, бантики и тысячи всяких приятных глазу безделушек.
Ж.-Ж. Новерр, «Письма о танце и
балете». 1760. Штутгарт.
Елизавета Петровна, А.К. Воронцов
Господи, тошно-то как! Муторно. В ушах то ли звон, то ли галька морская пересыпается. С утра до вечера шумит, шумит без перестачи. Утром глаз открыть не успеешь, уже прибоем укачивает. В глазах нет-нет пелена встаёт, серая, мутная. Ни тебе цвета ясного, ни солнышка. И голова кругом идёт — как ни поверни, всё плыть начинает. Была бы Маврушка жива, захлопотала бы, о докторах речь завела, травки разные подбирать стала. Может, и проку никакого, а всё на душе от заботы легче. Вроде нужен кому, вроде ещё дорог.
С Иваном Ивановичем какой разговор. Жаловаться-то ему на что? На годы прожитые? На старость подступившую? Гляди, мол, Шувалов, при какой развалине службу несёшь, в карауле стоишь! Нет уж! Коли совсем к сердцу подступает, лучше не видеть голубчика. Вовсе не видеть. Он-то не обидится, разве что обеспокоится. Да не нужно мне беспокойство его. Хоть и то правда, в последний припадок к постели подошёл, слёзы на глазах: лучше бы, говорит, я болел, только бы ты, государыня, не мучилась, только бы тебе Господь здравия да покоя дал. Намучилась ведь ты, знаю, намучилась.
Чуть не поверила: любит. Или взаправду привык. Привязался. Как-никак всю жизнь, чуть что не от младенческих лет, один-одинёшенек. Услужить есть кому, а слово ласковое, сердечное, от души от самой сказать некому. Сестрица его Прасковья Ивановна раз единственный проговорилась и не рада была, что разоткровенничалась. Прямые они оба да неразговорчивые. Все про себя таят. Терпят.
И то сказать, ничего-то им от императрицы не нужно. Ни о чём разу единого не просили. Ничего бы не пожалела — куда там! На всё отказ: не обижай, государыня, любовь и почтение моё к тебе на сребреники не разменивай. Как мне жить после этого. Что скажешь? Алёшу, разве, вспомнишь. Уж он-то и любил будто, и всех Разумовских первыми богатеями в державе нашей сделал. Оглянуться не успеешь одного одарить, как другой руку тянет.
Шувалов не то. О девочке и то не говорит. Как по-первоначалу обещал — не будет у тебя, государыня, заботы, всё на себя возьму, всем сам займусь, — так слова своего и держится. Глядеть на неё, если по совести, охоты нет. Поздно на свет явилась, куда как поздно. Да и старших разве по-настоящему пристроить удалось. Так только с глаз долой — из сердца вон. Ни о ком душа не болела. Иной раз видишь, хотелось бы ему, чтоб спросила, озаботилась. Не могу. Душой с ним кривить не хочу. Пусть как есть остаётся.