Старшему был двадцать один год – третьекурсник.
Младшему – девятнадцать. Второй курс…
Из-за того, что они так плотно, словно отдавая друг другу остатки тепла, прижимались друг к другу, птицы и не выклевали их глаза. А смёрзшееся сукно курток было им не по зубам. Вернее, – не по клювам…
Разомкнуть их прижизненные объятья оказалось делом невозможным. Слишком плотно спаял их мороз…
Они и возле зимовья потом, «ожидая» вертолёта, сидели ещё долго вместе, «сросшиеся» лбами, как сиамские близнецы…
Даже при беглом взгляде на медведя было видно, что отощал он до невероятности. «Вот уж действительно узник Бухенвальда». Наверное, при жизни шкура на нём болталась, как пальто на подростке, доставшееся от взрослого старшего брата или отца…
Судя по следам, он пытался добыть кабана. Однако одолеть сытого и сильного соперника ему оказалось уже не по силам. И в данном случае утешало только то, что погиб он в запале схватки, как герой, а не как нищий, где-нибудь под забором, от истощения, брошенный всеми…
Обе задние лапы «гималайца» были глубоко и ровно, как циркулярной пилой, прорезаны клыком кабана чуть ниже коленного сустава (что говорило о немалых размерах секача) и держались, казалось, только на нетронутой ими, дальше разреза, шкуре и сухожилиях.
Правда, вопреки обычному в таких случаях «ритуалу», кабан, видно, не успев даже как следует разъяриться в схватке, не стал добивать свою жертву, превращая всё в кровавое месиво, – ушёл. А медведь, истекая кровью и теряя последние силы, какое-то время полз по рыхлому снегу, загребая его передними лапами и оставляя в нём глубокую борозду от волочащихся сзади безжизненных лап…
Возле огромной лесины, как периной укрытой сверху снегом, он остановился. Видать, совсем изнемог. Преодолеть или обогнуть её он даже не попытался и, привалившись к ней спиной, окоченел.
– Хорошо, что кабана он встретил раньше нас, – сказал Юрка, криком отгоняя от медведя не в меру осмелевших в нашем присутствии собак, то и дело подскакивающих к поверженному зверю.
И даже его предсмертный оскал не вызывал теперь в душе тревоги – только жалость.
– Ладно, думай не думай, а ночлег, – похлопав одна о другую, перед тем как их надеть, рукавицы, – обустраивать всё равно надо, – сказал Юрка, вешая карабин на плечо и направляясь к зимовью. Я последовал за ним. А за нами побрели собаки…
Уже при неярком свете звёзд мы натянули и закрепили сверху, где зияла дырища, кусок брезента, которого все же не хватило, чтобы прикрыть её полностью. Убрали с нар нападавший и наметённый сверху и уже слежавшийся снег… Печь в зимовье лежала на боку, а труба была полностью сплющена…
– Значит, побывал он здесь… Конец «Бухенвальду», – не очень, впрочем, весело пошутил Юрка. – Придётся без огня ночевать. Чай завтра варить будем… Собак для сугреву – под бок…
Мы впустили Шайбу и Шарика в зимовьё. Всухомятку, все без исключения, сгрызли по сухарю и, сгрудившись на нарах, поплотнее прижимаясь друг к другу спинами (спереди, с двух сторон, собаки), попытались заснуть.
Животинкам это удалось почти сразу…
– Эх, сейчас бы хлеба ломоть, ещё тёплого, да с горячим сладким чаем. Да чтоб на хлебе масло сливочное, с палец толщиной, – вслух размечтался я.
– А не поплохеет? – урезонил Юрка. И после минутной паузы добавил: – Спим. Завтра день нелёгкий будет…
Я так и не понял, спал ли я в ту ночь или только прислушивался к себе, пытаясь понять, сплю ли?.. Мою грудь, живот и ноги – до колен согревал здоровенный Шайба («Хоть на что-то сгодился»), которого я прижимал к себе, не снимая рукавиц… Но, поскольку мне снились сны – значит, всё же спал. Хоть и очень чутким, тревожным, поверхностным сном, готовым от любого постороннего шороха тут же прерваться.
В этом пограничном состоянии между сном и явью я провёл всю ночь. Сразу просыпаясь, когда Шайба, ворочаясь, пытался высвободиться из моих рук, норовя при этом, из благодарности за тепло, лизнуть меня в нос или ухо…
А снилось мне, насколько я помню, то бескрайнее белое безмолвие снегов, посреди которого я пытаюсь выстроить ледяной дом. То – как оживший вдруг, в тёмную полночь, медведь, на своих подгибающихся, не до конца перерезанных задних лапах крадётся к зимовью, словно злой колдун, намереваясь разодрать острыми, как бритва, когтями натянутый сверху брезент… И я вижу, что брезент, словно давно истлевшая материя времени, весь рассыпается в прах, и его холодная труха падает мне на лицо…
Я с трудом, ещё пребывая в состоянии холодящего душу ужаса, открываю глаза и чувствую рядом с собою что-то мохнатое, большое, тёмное… И лишь через секунду с облегчением соображаю, что это Шайба… А на лицо мне из угла низкого «потолка» осыпается изморозь…
Когда я снова погружаюсь в зыбкий сон, прерванная картина продолжается с того же момента, на котором прекратилась.
Вот уже в образовавшуюся над нами дыру, снова цепенея от ужаса, я вижу оскаленную, с белыми клыками, огромную, заполняющую почти весь просвет крыши, свирепую морду медведя.
С его клыков капает слюна… Вот-вот он перевалится к нам через сруб… Потом его голова вдруг начинает быстро удаляться, стремительно уменьшаясь в размерах и превращаясь в совсем нестрашный, а даже в чём-то комичный муляж небольшого зверя со стеклянными глазами…
Затем эти неподвижные мертвые глаза становятся живыми звёздочками, трепетно сверкающими в чёрном небе. Всё это я ясно вижу в проломе крыши, угадывая среди них созвездие Большой Медведицы. Над которым ярким фонариком горит Полярная звезда…
«Там Север, гнездовье холодов… Но почему же собаки не почуяли зверя? Не разбудили нас лаем?.. И как я попал сюда к Полярной звезде, где так холодно?.. Надо проснуться, надо открыть глаза… Я просто сплю…»
Открываю глаза и вижу скрюченные окоченевшие тушки собак… Боюсь повернуть голову в Юркину сторону, зная, что увижу там то же самое.
«Но почему тогда жив я?»
И вот я уже смотрю на всех откуда-то сверху, с недосягаемой высоты, хотя вижу всё отчётливо и ясно. Юрка, собаки, я сам продолжаем спать, скрючившись от холода, на нарах. А из этой космической выси, откуда я созерцаю всё это, в дыру брезента тянет мертвящий всё живое, леденящий каждую клетку, нестерпимый космический холод…
– Вставай, дрыхун! А то в сосульку превратишься! – слышу весёлый Юркин голос. – Я уже чай наладил.
Открыв глаза – вижу, что, кроме меня, на нарах больше никого.
У костерка, который разведён на листе старого ржавого железа, прямо посреди зимовья, дремлют собаки. Дым уходит вверх, в треугольную дыру, перемешиваясь с бледным утренним зимним небом… Давно сгнивший пол уже не различим на земле, постепенно поглотившей его.
– Чай – это хорошо! Очень даже хорошо, – улыбаюсь я Юрке, свешивая ногу с нар.
Выпускаю собак, усевшихся у двери – видно, приспичило – и сам выхожу вслед за ними, по той же надобности. Потом умываюсь чистым, лёгким, выпавшим ночью снегом.