Тут Борису Ефимовичу пришла в голосу спасительная мысль – надо просто позвонить домой, и все. И сразу все прояснится. Или, по крайней мере, в офис. Или уж, на худой конец, соседям.
Борис Ефимович быстро встал с кровати и вышел в коридор. Санитары немедленно остановили его.
– Вы куда, больной?
– Мне надо позвонить, – ответил он коротко и деловито.
– Откуда вы хотите позвонить? – задали ему простой вопрос.
– Не знаю, – ответил он.
– Здесь только служебный телефон, – напомнили ему санитары.
– Тогда одолжите мне, пожалуйста, мобильный, – жалобно попросил он.
– Не положено, – был ответ.
Жадовский вернулся в палату, и дурные мысли теперь терзали его.
– Надо срочно раздобыть мобильник, – это сразу все решит. Интересно, куда я дел свой? Потерял, наверное, в этой суматохе.
Он лег на кровать, и ему стало очень плохо, перспектива провести здесь остаток дней угнетала его. Но главное, его любимая Люсенька не подавала никаких знаков, она словно куда провалилась внезапно, исчезнув из его жизни.
– Боже, – с тоской думал Жадовский, – я ведь любил эту женщину! Она была моей женой столько лет! А может быть, она мне изменяла все эти годы? Ах, я несчастный человек! И вот теперь она сошлась с этим негодяем Леонидом Семеновичем и милуется с ним. О, я несчастный человек! Я страдаю от одиночества в этом «желтом доме», а она предается любовным утехам? Как это перенести? Как не сломаться гордой душе?
Тут в голову Жадовскому стали назойливо лезть какие-то рифмованные строчки, он лихорадочно стал искать карандаш и бумагу, но ни того, ни другого под рукой не оказалось, да и у соседей по палате тоже не было.
Он выскочил в коридор и стал требовать у санитара:
– Быстрее, ручку, бумагу!
– Для чего?
– Не спрашивайте, это личное, – прикрикнул на него Борис Ефимович.
Санитар молча принес ему бумагу и карандаш.
Борис Ефимович, едва дождавшись вожделенной бумаги, стал записывать приходившие к нему строки. И первое, что он вывел, было название стихотворения – «Романс о желтом доме».
Ты покинула дом в роковой ипостаси,
Ты лишила меня и покоя и сна.
Ты ушла от меня, может, к Пете иль Васе,
И в душе у меня отшумела весна.
Но с тоской я узнал, что соперник мой – Леня,
Что пригрел я змею у себя на груди.
И теперь я один, а вокруг беззаконье,
И один желтый дом у меня впереди.
Желтый дом, желтый дом, ты отнял мое счастье,
Ты украл и жену, и построенный дом.
Как простой шизофреник, прошу я участья,
Но вокруг тишина – со всех желтых сторон.
Желтый дом, желтый дом, а вокруг меня – море
Скорбных душ, навсегда потерявших покой
И растраченных жизней, кто с нею был в ссоре,
Желтый дом, желтый дом, ныне пленник я твой.
И доколе я здесь, в этой роли жестокой,
В этой участи новой, что зовется юдоль,
Мнится – вижу я сон о судьбе одинокой,
И со мною всегда моя желтая боль.
Санитар молча наблюдал за ним, а Борис Ефимович, записав что-то бисерным почерком, устало откинулся на спинку кровати.
– Ради Бога, не отнимайте у меня карандаш, – сказал он, – и принесите еще бумаги. Кажется, теперь это моя единственная радость.
Санитар повернулся и вышел, а через несколько минут в палату вошел доктор Модест Маврикиевич. Он наблюдал за Жадовским с особой тщательностью, потому что история его болезни и в самом деле была уникальна.
– Вы раньше писали стихи? – спросил он Бориса Ефимовича.
– Что? – спросил тот испуганно.
– Я спрашиваю, давно вы пишете?
Борис Ефимович был очень взволнован, видимо, личные переживания действительно оказались необычайно сильными. Казалось, он даже не понимал, о чем его спрашивали.
– Ну, да, – повторил доктор, – вы же только что написали стихотворение.
– Да, написал, – машинально ответил Борис Ефимович.
– Вы можете мне его прочесть? – поинтересовался Модест Маврикиевич.
– Могу, доктор, но это, уверяю вас, в первый раз в жизни.
– Что ж, у нас все когда-то случается в жизни впервые. Прочтите, пожалуйста, если пожелаете.
И Борис Ефимович напевно и очень выразительно прочитал стихотворение.
– Очень даже недурные стихи, – заметил Модест Маврикиевич, особенно мне понравились образы – «со всех желтых сторон», «желтая боль», это, знаете ли, войдет в истории психиатрии.
– Почему… психиатрии? – зачем-то спросил Жадовский.
– Но, вы же, голубчик мой, не профессиональный поэт, хотя у вас – поэтическое мышление, уверяю вас. Это дано не каждому, для этого нужно иметь особый склад ума, души, наконец, нервной системы. Я, знаете ли, тоже баловался в молодости, но это была блажь, не более того. Многие ведь себе это позволяют в юные лета, но потом это проходит. Это, знаете ли, гиперэкзальтация, гиперактивность, способ освободиться от чрезмерных эмоций.
– Каких… эмоций? – вставил Борис Ефимович.
– Чрезмерных, – ответил Модест Маврикиевич и продолжил, – поэты же с этим живут всю жизнь, но у них это – профессия, как следствие одаренности.
– Одаренности? – зачем-то переспросил Борис Ефимович.
– Да-да, это дарование, которое не купишь ни за какие деньги. А у вас это проявилось, видимо, как реакция на сильнейший стресс. Вы так, голубчик мой, защищаетесь от внешних раздражителей. Так что, дорогой мой, пишите стихи. Может быть, они вас и излечат.
– Да нет, – забормотал Борис Ефимович, – это в первый раз.
И тут он вспомнил, что когда-то Лука Петрович тоже советовал ему писать стихи.
– Он все знал! – закричал Жадовский.
– Кто, голубчик? – осторожно спросил его доктор, – вы о чем?
– Лука Петрович Берия! – снова закричал больной и неожиданно заплакал, горько и безутешно, – а вы меня уверяли, что он мертв, – сквозь слезы произнес он, – я же вам говорил, что он бессмертен.
Доктор посмотрел на санитара и сделал ему знак. Бориса Ефимовича уложили на кровать и сделали укол. Он стал затихать и незаметно для себя уснул.
Борис Ефимович тогда еще не знал, что через некоторое время он встретит здесь сначала свою жену – Людмилу Львовну, а потом и своего разлучника – доктора Струпьева.
Опасное поле
Перед Женей и Лизой расстилалось огромное поле и казалось, здесь не может быть ничего страшного или опасного. Полевые цветы приветливо покачивали своими изящными головками, в траве стрекотали какие-то насекомые. Изредка доносились их голоса, и все они были озабочены своими насущными, впрочем, приятными делами и никаких признаков беспокойства в окружающей природе как будто не наблюдалось.