Но диктатор пошел дальше и напал на самого Дантона. Для Трибунала Дантон должен был быть самым неприкосновенным из всех неприкосновенных людей. Дантон сделал больше, чем любой другой человек, для свержения монархии, сентябрьской резни, казни короля, принятия суровых мер, которые позволили отразить удар иностранных армий, для того, чтобы бросить вызов Европе, даже для создания Комитета общественного спасения и самого Революционного трибунала. Но несмотря на все это, Дантон совершал тяжелейшее преступление против «благотворных и хороших» теорий якобинцев: он становился «умеренным».
Вероятно, Дантон смог бы разогнать всех нападающих одним решительным ударом, если бы захотел это сделать, но он – что странно – бездействовал. Он был создан для кратковременных героических дел, а не для длительного непрерывного труда.
Он отказался участвовать в секретных комитетах и на время ушел – правда, не полностью – в личную жизнь. В конце концов он и его друзья стали делать очень ясные намеки на то, что, поскольку кризис, созданный иностранными врагами и отечественными мятежниками, почти закончился, массовые казни больше не нужны. Эти слова могли значить только одно: Робеспьер не сможет немедленно создать свой рай, в который он, разумеется, хотел загнать всех французов силой оружия. Этого хватило, чтобы решить судьбу величайшего из якобинцев.
Когда Дантону сказали, что он в опасности, он отказался разрушить планы своих врагов революционными методами (которые мог бы применить). «Я скорее умру на гильотине, чем пошлю других на гильотину. К тому же моя жизнь не стоит таких усилий и мне надоел этот мир», – презрительно ответил он. Тем не менее, когда его арестовали и привели в Трибунал, обвинители не осмелились дать ему даже те ограниченные возможности для защиты, которые предоставляли другим жертвам. Его заставили замолчать под предлогом «неуважения к правосудию» и приговорили, не выслушав почти ничего из обвинений, которые были таким смешными и мелкими, что смертный приговор, вынесенный Дантону, был ничем не лучше простого убийства. Вместе с Дантоном был приговорен к смерти его друг Камилл Демулен, который первым призвал парижан к оружию перед взятием Бастилии. «Покажи мою голову народу: он не каждый день видит такую», – высокомерно сказал Дантон палачу. Так он ушел из жизни (5 апреля 1794 г.).
Очень точно сказано, что Французская революция, как бог Сатурн в древней мифологии, «пожирала своих детей».
Марата не стало, Эбера не стало, теперь не стало и Дантона. Кто остался из великих идеалистов, для которых Общественный договор был библией и которые мечтали построить новый мир согласно евангелию от Руссо? Только Робеспьер и его ближайшие приспешники. Диктатор (теперь будет справедливо называть так Робеспьера) уничтожил эбертистов как «грязных фракционеров», а дантонистов как «снисходительных и аморальных людей». Теперь уже точно ничто не могло стать помехой для режима «настоящих» революционеров. Вероятно, в это время лишь очень малая часть парижан и еще меньшая часть всех французов чувствовали к террористам что-то, кроме отвращения. Но любая попытка сопротивления подавлялась полностью, наказание даже за «отсутствие патриотизма» (то есть за малейший признак недостатка энтузиазма) было таким быстрым, что целый народ оказался словно загипнотизирован и был беспомощен перед агрессивным, хорошо организованным и полностью лишенным угрызений совести меньшинством. Настоящее «царствование» Робеспьера продолжалось с 5 апреля до 27 июля 1794 г. В это время он, видимо, имел власть над жизнью и смертью французов, неизмеримо бо́льшую, чем власть Людовика XIV. Он мог бы обладать этой властью дольше, если бы не заставил тех, кто был трусливыми орудиями в его руках или его кровавыми сообщниками, испугаться за их собственную жизнь.
В апреле, мае и июне Робеспьер и становившийся все меньше кружок его ближайших советников мчались напрямик к своей цели. Одно за другим появлялись постановления, предназначенные для того, чтобы закрыть рты отступникам от Учения и сосредоточить всю власть в Париже, где «чистые» могли контролировать всю общественную жизнь. Все парижские клубы, кроме Якобинского, были закрыты, чтобы они не смогли стать центром восстания. Всем чрезвычайным трибуналам в провинциях было приказано прекратить работу и отправить находившиеся у них на рассмотрении дела в Париж, в более крупный и более безжалостный Центральный суд. Когда Робеспьер на заседании Конвента вставал со своего места, чтобы провести через Конвент новый декрет, оппозиционеры, кажется, соблюдали полную тишину. Никто не знал лучше Робеспьера, как надо провозглашать политику беспощадности, прикрывая ее словами, полными любви к людям и идеалистического благодушия. Он вежливо и мягко защищал террор как единственный способ установить царство «добродетели», а гильотину называл средством «для улучшения душ». Его помощники были откровеннее. «Только мертвые не возвращаются», – сказал Барер, а Колло д’Эрбуа цинично заявил: «Чем свободней дышит тело общества, тем здоровей оно становится».
Самому Робеспьеру теперь, конечно, льстили самым грубым образом. «Великого неподкупного» везде восхваляли за его добродетели, гениальность и красноречие. Вершиной его жизни и деятельности стал день 8 июня 1794 г., когда по его побуждению был устроен огромный праздник в честь Верховного Существа. В этот день депутаты Конвента торжественной процессией прошли в сад Тюильри, а Робеспьер шел на 15 футов впереди своих ничтожных коллег, нарядившись по последней моде того времени, и нес в дар божеству цветы и колосья. Затем этот первосвященник новой религии деизма сжег три больших чучела, которые символизировали атеизм, разлад и себялюбие, после чего произнес речь в высокопарном стиле. В ней были зловещие слова: «Люди! Отдадимся сегодня восторгам чистого наслаждения. Завтра мы возобновим нашу борьбу против пороков и тиранов!»
Через два дня Кутон (один из тех, кто говорил от имени диктатора) сообщил Конвенту, что имел в виду Робеспьер на празднике. Революционный трибунал работал слишком медленно, и у обвиняемых еще оставалась маленькая лазейка, позволявшая защищаться. Теперь Трибунал должен был заседать ежедневно, и процесс вынесения приговоров был значи тельно упрощен. Обвиняемому не разрешалось пользоваться ничьими советами, и для осуждения было достаточно «моральных доказательств». Все «враги народа» (определение, пугавшее своей неясностью) подлежали судебному преследованию, и присяжные, голосуя, не были обязаны следовать закону, а должны были только слушаться своей совести. Вероятно, Конвент утвердил бы все это, даже не пикнув. Но раньше, если обвиняемый был депутатом, для его ареста было необходимо согласие большинства его собратьев-депутатов, и это было достаточно мощной защитой. Теперь же самих депутатов можно было отдать под суд по одному лишь приказу грозного Комитета. В сущности, диктатор дал понять каждому члену Конвента, чтобы тот берег свою голову. В таком положении и самые слабые животные начинают защищаться. Это требование было грубейшей ошибкой.
Еще одну очень грубую ошибку Робеспьер совершил, когда отказался (в ответ на вызов, брошенный ему в Конвенте) назвать имена депутатов, которых предполагал обвинить. «Я назову их, когда будет необходимо», – надменно заявил он. Эти слова заставили задрожать каждого депутата, который когда-либо вставал у него на пути. Новый декрет был утвержден в «глубоком молчании». С этого момента «террор внутри террора» стал ужаснее, чем когда-либо. Осужденных казнили большими группами. Часто судьи посылали под нож пятьдесят несчастных обвиняемых за один день. Но конец террора становился все ближе.