КГБ не оставлял Андрея своей «милостью». С ним, например, была такая история. Он шел от знакомого, и к нему пристали два молодых человека и девушка, девушка стала кричать. А Андрей, когда он стал распорядителем, выработал для себя правило – в разговорах с незнакомыми людьми держать руки за спиной… Потому что врезать он вообще-то мог. И вот, значит, парни останавливают его, девушка кричит, он – руки за спину. К нему тут же подходит милиционер и уводит в отделение. И на него заводят уголовное дело за нападение на девушку. И это дело не было закрыто вплоть до его смерти. Причем он лежит умирающий, а мне звонят из органов и говорят: «А вы знаете, дело-то еще не закрыто…» То есть издевательство шло до конца жизни.
– Андрей умер летом 1987 года, после освобождения уже и Сахарова, и первой группы политзаключенных из лагерей.
– Да, 30 июня 1987 года.
– То есть он застал все-таки начало перестройки, увидел, что ситуация меняется?
– Да. Он говорил, что в это поверит, когда выпустят Сережу Ходоровича. Но когда он умер, мне, например, не давали места на кладбище. Нет места, и все! И мне тогда позвонил Сережа [Ходорович], уже из Парижа, и я ему по телефону через все границы говорю: «Я его похороню во дворе! Мне негде его хоронить!» После этого мне дали место.
Андрей Кистяковский. Середина 1980-х
© Из архива Марины Шемаханской
К сожалению, история диссидентства до сих пор еще не написана. И главное, забывается многое и теряется у людей эмоциональная память… Да и многое не сохранилось. Ведь, например, у нас был принцип – никаких писем, ни записок, ничего не сохранять. Поэтому и письма Солженицына тут же уничтожались. А было еще письмо от Кестлера. Андрей послал ему перевод и получил ответ. В ответе было что-то вроде «я сейчас уже плохо знаю русский язык, прошло много времени, но я одобряю перевод и название тоже. Вот мой адрес, пишите мне». Письмо мы уничтожили, но адрес мне так жалко было выбрасывать, что я записала его на обратной стороне выдвижного ящика секретера (смеется). Этот секретер и сейчас цел. Когда-то я отдала его Диме Баку, теперешнему директору Литературного музея. С адресом Кестлера.
Прот. Борис Михайлов:
«Я бы не хотел быть автором каких-то воспоминаний»
© Ефим Эрихман
Борис Борисович Михайлов (4 декабря 1941, Москва) – искусствовед, священник. В 1959 году окончил школу, поступил на исторический факультет МГУ (кафедра истории и теории искусств, вечернее отделение). Три года служил в Группе советских войск в Германии. После армии восстановился в университете, окончил, работал директором передвижной выставки «Иркутск – Иваново».
В 1970–1973 годах учился в аспирантуре МГУ; диссертация «Методология советского искусствознания 1920-х гг.» (защитил в 1988 году). Кандидат искусствоведения. Семнадцать лет работал в музее-усадьбе «Останкино».
23 января 1974 года выпустил в самиздате заявление в поддержку А.И. Солженицына. Принимал участие в деятельности Русского общественного фонда помощи политзаключенным и их семьям. Осенью 1983 года объявил себя распорядителем фонда, но через неделю сложил полномочия.
В 1991 году рукоположен в диакона и священника к храму Рождества Иоанна Предтечи на Пресне, в 1993-м – пресвитера.
Настоятель храма Покрова Пресвятой Богородицы в Филях, член епархиальной искусствоведческой комиссии Московской патриархии. Живет в Москве.
– И я, и, думаю, очень многие впервые узнали ваше имя из мемуарной книги Солженицына «Бодался теленок с дубом», где он вспоминает, как зимой 1974 года, в момент оголтелой травли, предшествовавшей высылке, «бесстрашные трое молодых», как он пишет, – вы, Вадим Борисов и Евгений Барабанов – выступили с заявлениями в его поддержку. Понимали ли вы тогда, какими последствиями для вас этот шаг обернется?
– Да, конечно.
– Ощутили ли вы какие-то последствия этого заявления?
– Надо сказать, что мне 73 года, и у меня не очень хорошо с памятью, события далекого прошлого потерялись в моей памяти. Вы мне напомнили – и я вспомнил. Но что касается деталей… Помню, мое заявление начиналось так. Я писал (цитирует по памяти): «Я хочу в эти дни, когда беда идет в дом и в жизнь Александра Солженицына, чтобы прозвучало слово человека неименитого, слово благодарности и поддержки…» Вот такое было начало, если не ошибаюсь. И, собственно, все содержание в этом. Поддержка, желание выразить поддержку.
Семья Бориса Михайлова на даче в Лигачеве. 1983
© Из архива Веры Лашковой
– Были ли вы тогда лично знакомы с Александром Исаевичем?
– Нет.
– А с кем-то из его круга?
– На эту тему я не хочу распространяться.
– Как изменилась ваша жизнь после того, как вы это заявление выпустили?
– Она не изменилась, она осталась такой же. Никаких репрессий со стороны власти не было.
– Я читал, что вам помешали защитить кандидатскую диссертацию.
– Я ее защитил.
– Но позже, в 1988 году.
– Позже, да.
– Сильно позже…
– Ну, вы знаете это лучше меня (смеется), но меня эти вещи совершенно не интересуют в моей жизни.
– Оглядываясь на то время, считаете ли вы для себя важным тот ваш шаг?
– Разумеется, конечно.
– Он как-то изменил вашу дальнейшую жизнь?
– Не думаю, что он как-то изменил мою жизнь. Моя жизнь текла своим чередом, и мои взгляды на жизнь в Советском Союзе, на советское общество, на присутствие в ней КГБ со всеми его присными никак не изменились. Все было так же, осталось так же, как и было.
– То есть к началу 1974 года вы уже были сформировавшимся в этом смысле человеком.
– В общем, да.
– А кто и что формировало вас?
– Советская действительность формировала меня. И какие-то мои личные представления о жизни, о справедливости, о правде, о лжи. Я говорю это без сарказма, потому что действительно я со старших классов школы уже понимал, что есть что в этом отношении. У меня выработалось совершенно определенное отношение к советскому строю, отношение негативное. И, я думаю, таких ребят было очень много, я уверен в этом.
– В 1970-е годы вы, как автор, принимали участие в парижском журнале «Вестник РСХД».