© Из архива Сергея Ходоровича
Я увидел ее, и сразу впечатление: женщина очень молодая, трое малых детей, но полная уверенность в себе, никакой растерянности, ничего. То есть человек владеет полностью собой и ситуацией. Если обычно было: ой-ой, мужа арестовали, это, то… То здесь ничего похожего. Помню, что она начала говорить и я что-то вставил, явно невпопад, она изучающе на меня посмотрела, так сказать, я это всерьез или… Но сказать – ничего не сказала, так, глянула оценивающе и ушла. И долго-долго мы потом с ней не виделись. А познакомился я с ней уже здесь [в Париже], после своей отсидки. И все мои впечатления подтвердились, такая вот она и есть, какою с первого взгляда показалась.
С Аликом я знаком был. Запомнилось мне, что Алик – человек, конечно, феноменальный. Оставшись без работы, во-первых, он был оформлен как секретарь у Сахарова и реально выполнял эту работу, хотя смысл этого секретарства был в том, чтобы легализоваться, не числиться безработным и иметь возможность приезжать в Москву, он ведь только освободился и жил в Тарусе. А во-вторых, он себе на жизнь зарабатывал, взявшись ремонтировать и переоборудовать кухни в домах. То, что вот теперь евроремонтом называется, – он это с кухнями проделывал. Ему достали очень хороший инструмент, помню… Я как-то приезжал к нему в Тарусу, ночевал. Как-то надо было нам поговорить, и он говорит: «Я буду там-то…» У Копелевых он, кстати, кухню делал. «Буду там работать завтра, приходи». И вот я пришел, мы целый день проработали вместе, я ему – где подержать, где что – помогал, и целый день с ним все говорили. Тогда меня просто поразило, как человек спокойно ко всему относится. Он сказал: «Ну, меня уже скоро арестуют…» Его и вправду через день или два после этого арестовали. И так было странно слышать – я еще не полностью проникся этим, – когда человек так спокойно говорит о том, что его арестуют. Это было еще мне непривычно. Он уже два срока к тому времени отсидел, опыт был, тем не менее выглядел он тогда еще совсем молодым и тихонький такой. Удивительно было!
Так же для меня был удивительным и долго оставался примером 1968 год. Я как раз, когда [25 августа] была демонстрация на Красной площади, был в Москве. Я помню, целый день ходил где-то по городу, к вечеру я пришел к сестре, и она говорит: вот, на Красной площади была демонстрация, 8 человек… Меня тогда это поразило – как люди могли отважиться? Мне казалось, это ужас такой – так вот выйти, заявить всем. Ведь эти 8 человек были готовы, что их то ли растопчут, то ли раздерут на части… И тогда я подумал: если бы я оказался рядом или знал про это, смог бы я выйти? Нет, пожалуй, у меня бы духу не хватило, я бы не смог на такое решиться.
Потом я понял, что человек ко всему привыкает. Одно дело – когда я приехал из своего тихонького Крыма, из деревни из-под Алушты, где все тихо, в чужую Москву. И другое дело – они тут все варятся, и как-то у них другое ощущение, нежели у меня, чтобы выйти вдруг на Красную площадь. Это я позже потом понял. Я регулярно ходил на Пушкинскую площадь на демонстрации, да и к судам тоже, а для многих это ужасом казалось, может быть. А потом привыкаешь, и уже не так это воспринимается. Тем не менее все-таки, конечно, демонстрация 1968 года – это нечто необычное. И вот нашлось считанное количество людей, которые принесли как бы извинения за всех остальных, кто молчал…
Когда Алика посадили, появилась идея, чтобы управление фондом было коллективным и был не один распорядитель, а трое. И объявили, что будут распорядителями Кронид Любарский, Мальва Ланда и моя сестра Татьяна Сергеевна Ходорович. И тут я уже, конечно, более активно принимал участие. Но ситуация была такая, что, с одной стороны, этот фонд – не подпольная организация, а с другой стороны, все понимали: чем меньше знаешь, тем легче жить. Поэтому как и что делается, кто с кем на связи – я этого не знал, но выполнял все равно отдельные поручения. Ездил, отвозил деньги в Киев, кого-то встречал, провожал, масса поручений, так сказать, втемную. Я не знал, где деньги лежат, откуда они берутся, кто их кому передает, кто кого опекает. Механизм для меня оставался закрытым. Таня [Ходорович] говорит: «Вот надо съездить к тем, к тем…» В Прибалтику ездил, помнится, там был председатель колхоза, пошел против власти, и она его посадила.
Посадили его, жена с тремя детьми осталась, и им деньги отвезти надо было. И вот я ездил. И с широко открытыми глазами вокруг смотрел и поражался, что находятся такие люди, которые готовы на многое. Но тогда была установка КГБ быстро кончать с фондом, поэтому, не давая передышки, за этих новых распорядителей органы взялись сразу очень жестко, на них начали давить. Мальве Ланде устроили пожар в собственной квартире, обвинили ее в поджоге государственного имущества, так как квартира государственная, и упекли в ссылку. Кронид Любарский к этому времени только-только отсидел, я не видел, что и как с ним делали, но он решил уехать, и Бог ему судья. Я видел, что они делали с Таней, как они мою сестру обрабатывали. Было понятно, что ее, одинокую мать четырех детей, сажать несподручно, и они ее всеми силами выдавливали [за границу]. Она всю жизнь в этом не хочет признаваться, что они ее выдавливали, говорит, что это ее решение было, что она сама решила уехать. Но я видел, как было принято это решение. Так или иначе, вынудили ее и Кронида уехать.
Мне предлагали раньше вступить в Хельсинкскую группу, и я чувствовал некоторую не то чтобы фальшь, но какую-то неувязку с моей позицией. Значит, если я считаю, что все это противоестественно – советское устройство, ну что я буду следить за выполнением их обещаний? Я их просто не признаю для себя, так скажем. Я не борец, я с ними не борюсь, делайте что хотите, но не трогайте меня. Хельсинкская группа – мне в нее не хотелось. А фонд, я видел, – это то, что нужно. Не как инструмент какой-то борьбы или воздействия или еще что-то. Он сам по себе ценен, и, конечно, пока он существует, то реально многим людям и особенно семьям севших облегчает жизнь, и это нужно.
При этом я ясно понимал, что у фонда должен быть именно объявленный распорядитель, известный человек, которого можно найти. Если фонд будет подпольным, его скорее прихлопнут, и все равно невозможно ему функционировать так, чтобы не видна была его деятельность, органы на него выйдут, а для людей, которым нужна помощь, он будет безымянным, и где им его искать, к кому обращаться?.. Поэтому кто-то должен подставить себя под удар и стать объявленным распорядителем. Я видел, что после очередных арестов как-то не очень много желающих. И я очень робко, увидев, что не находятся желающие три человека, сказал, что я бы мог быть, и даже сказал, что я понимаю, что есть люди, которые реально занимаются делами, но должен быть объявленный публично руководитель и я готов им стать, даже не полностью вникая во всю деятельность фонда. Оказалось, конечно, что это иллюзии и, будучи объявленным, надо во все вникать, просто так номинально оставаться невозможно. Но я так тогда предложил. Были активные люди, которые очень хорошо работали, но не готовы были пойти и объявиться, а потом сесть. Я до этого, скажем, дозрел, а другие не дозревали. И кто бы бросил в них камень?
Вообще ничто так не мешает в жизни, как недооценка самого себя. Когда я увидел, что вдруг все признали, что да, я вполне приемлемая кандидатура, я даже удивлялся. И президент фонда [Н.Д. Солженицына] не возражала. И мы тогда объявили, что Мальва Ланда остается, хоть и в ссылке, а мы вместе с Ариной Гинзбург, женой Алика, будем распорядителями. Арина, конечно, была полностью в курсе всех дел Алика, и реальным распорядителем, пока она оставалась в России, была она. А я на себя взял более конкретную работу. Каждая, кстати говоря, смена распорядителей очень дезорганизует дело в силу того, что очень многое не афишируется и распорядители знают несколько больше, чем другие участники фонда, потом приходится восстанавливать потерянные связи. Особенно тогда были разрушены связи с Украиной, там прошли крупные посадки. И вот я взялся все это налаживать, моя часть деятельности – это Украина. А общим распорядителем была Арина. Я налаживал связи с Украиной, кто кого опекать будет, кто у них сидит там и так далее.