И я надеюсь.
Увяла, вижу, картофельная ботва, почернела – в межрядья полегла. От помхи – отец бы так предположил. Во всех случившихся неурожаях виновной у него всегда была таинственная помха. Если не засуха невероятная или не беспрестанные дожди. А самым действенным средством от всех человеческих болезней была у него водка, с размешанными в ней солью-каменкой и молотым чёрным перцем, – что внутырь. И карасин – а этот уж наружно; но горло можно было им пополоскать, когда ангина. Так, помню, скажет: «Помогат». Отпомогало. Горько без отца. Он и не хварывал, отец-то. Хоть и не часто потреблял, тока по праздникам. Да когда гость какой приедет.
Скорей – от заморозков, чем – от помхи. От них, от утренников крепких, и не только ботва, но и крапива за огородом пожухла. Листья у пучек. Вязель пока ещё вон держится – зелёный. Да и отава. Ну а так:
Белым-бело вокруг – всё в инее. Солнце взойдёт – и всё порозовеет; а то и так – как золотом покроется.
Когда он, отец, умер, когда его похоронили, совсем его не стало, абсолютно, как мне тогда казалось, а спустя какое-то время – начал он каким-то странным образом присутствовать – вернулся.
Вот и сейчас – как будто рядом. И первый признак этого – слеза горючая глаз остро принимается точить.
Скоро и за картошку надо будет приниматься, начинать копать. Через неделю-полторы. Затягивать не стоит, а то и снегом всю завалит – тот себя долго ждать не заставляет, чуть дунет с севера, он тут. За ночь всё может измениться: вечером лето, а утром – зима; снег может выпасть и уже не стаять. Много садим, по приказу мамы, – поле, в футбол на нём только играть – просторно. Не переживёт она, мама, если клочок земли не занятый останется, до следующего года от этого настроенне у неё будет испорчено – вот и приходится повиноваться. Копаю я. Дней шесть-то точно, с утра до вечера из огорода не вылажу, спину потом не разогнуть. Василий приезжает помогать, но лишь на выходные – того жана не шибко отпускат. Сам-то бы рад, мол, я и верю. Но он, Василий, не лентяй.
«Поддался бабе вот, и чё за мужики?.. Стельки из них тока и делать… Стрепалась – выбросил, забыл… Не правда, чё ли?»
Не знаю, мама, может быть, и правда. Захватив с собой из-под навеса дров беремя, вернулся в дом. Дрова сгрузил в подпечек.
Сидит мама возле печи на табуретке, с ухватом в руках. Залезает им то и дело в печь, угли шевелит да сковороду двигает, чтобы в ней блин ровнее пропекался. Переодетая: в нарядном, празнишном – в честь воскресенья. Светлый платок на голове. От жара щёки побурели, была б не смуглая, то поалели бы. Скоро сто лет – ну это ли не радость. Таким вот образом нас балует Господь – меня, Василия, Наталью, Павла, Виктора, Полину, Клавдию, Петра. Кроме Василия, все далеко живём – как птицы, гнёздышко покинув, разлетелись. Я, самый младший, тут, поблизосте – в Исленьске. Четыре сотни вёрст в Сибири – рядом.
Помылся, вытерся. Направился к столу. Молчим.
Сел я за стол, и только после:
– Блины в тарелке, на столе, – заглядывая в печь, говорит мама. Голос обиженный, мне не заметить ли. – Пробуй, – говорит. – Пока не остыли. Теста немного в чашке вот осталось… хоть и пристала, уж достряпаю.
Поел с мёдом, кипрейным, которым угостил маму её племянник из Ялани, пчеловод, и с молоком. Из-за стола встал.
– Он уж наелся… Чё так мало?
– Хватит, – говорю. – С утра много не могу… – Вкусные? – спрашивает.
– Как всегда, – отвечаю. – Вкусные. Спасибо.
– На здоровье.
Разговор не клеится, как будто вынужденный.
Хоть и не так. И друг на друга не глядим, словно отсутствуем. Не так и это.
По избе побродил, в окна попялился во все стороны света – обзор отличный: домов-то мало где осталось – не заслоняют горизонт. Человек, подлец, ко всему, вспомнил, привыкает, вот и к разору тоже, думаю. Но как ему тут и препятствовать? Он повсеместен. Не замечать?.. Смириться?.. И смиряюсь, пусть и даётся это нелегко.
Телевизор включил и тут же выключил его – одно и то же, то да потому – про голу попу.
Завернул на кухню. Стал. Стою. С собой, как с вражиной, воюю.
– Извини, мама, – едва выдавил.
– А?
– Ты, – повторяю громче, – прости меня!
– За чё? – спрашивает.
– Ну, покричал я, посоветовал…
– Ладно. И ты меня прости… С кем не бывает, – говорит. – Оба погорячились одинаково.
С души моей как камень будто сняли, не подлететь бы к потолку – так уж облегчило – как будто в дымку превратился. И впредь зарёкся… сразу зная, что обязательно сорвусь: вспыльчивость впереди меня бежит, не пропускает, как обогнать её я ни пытаюсь. А после каюсь. Ну, хоть после.
– На Кемь схожу.
– Сходи, – говорит мама. – Соскучился… Так, – спрашивает, – или порыбачить?
– Да прогуляюсь, – говорю.
– Ну, прогуляйся, прогуляйся… Ты там бревно поправь сначала… во дворе-то… лагу.
– Да я поправил.
– А?
– Поправил!
– Когда успел… И хорошо… То ведь и ей ходить, корове-то, неловко. Вернёшься скоро?
– Скоро.
– Знаю твоё скоро… Долго-то не гуляй… К обеду будь.
– До яра только и обратно.
– Я, может, суп какой придумаю. Постный хотя бы… мяса нет. Да и какое мясо – пост Успенский… Оденься тепле.
– Хорошо.
– Продует, ветер-то подымится… Тихо пока, после как будет, не известно… Простыть недолго… Шшуку поймай… Шарбу хоть сварим. Как ты уехал прошлый раз, так свежей рыбы и не пробовала… Не только свежей – никакой. Васька не ловит – не рыбак. Да и когда ему – на два-то дома… то тут, то там… уж замотался… Да и мадам его ещё там… как поперечная пила… так и распилит, в гроб загонит… беречь же надо мужика. Скоро отъездитесь, умру-то.
– Она, – говорю, – щука, не привязана.
– Знамо дело, – говорит мама. Улыбается. – Но ты фартовый.
– Вечером, может… лучше будет браться.
– Тебе видней… А я достряпаю да лягу… пока ты ходишь… полежу маленько. То голова уже не дюжит… как с табуретки бы, сижу, не завалиться – клонит… Тут уж хоть близко… если шлёпнусь.
– Ты уж держись.
– Закружится-то голова… Ты на машине?
– Нет, пешком.
– Корову выпусти, орёт вон… Друзья её, товарищи, уже гуляют.
– Я её выпустил.
– И ладно. А где орёт она?
– Не слышу.
– Ну, значит, чудится… Ступай.
Куртку накинул я, избу покинул.
Вышел на улицу. Стою.