Тихо в доме. Тихо необычно.
За окном поблекло – начало светать.
Что день начался, думая об этом мельком и неотступно думая о том, что не отсутствие – при тишине такой, – а чьё-то присутствие, и в необычном состоянии при этом, способно так насторожить, вылез я, покрывшись сразу пупырышками от холода, из-под тяжёлого ватного одеяла, в штаны и свитер торопливо облачился, заправил наскоро постель, покинул стылую веранду, в ярко освещённую многоваттной электрической лампочкой прогревшуюся уже от двух печей прихожую вступил. И – щурясь после полумрака – вижу:
Сидит мама бездвижно – словно замерла она временно перед фотографом или художником-портретистом, после утраты ли невосполнимой – на стуле около входной двери, понуро под ноги себе глядит; и не моргает. Руки крест-накрест на коленях сложены. Жилы на них набрякли выпукло – как реки взбухли подо льдом и скоро вскроются, готовы расковаться. Тёмно-синяя суконная юбка, в которой обычно управляется, и опоясанная, вместо ремешка, тонкой пеньковой верёвкой, которой она иногда привязывает, чтобы, как баба пьяная, не танцевала, когда доит её, к столбу корову, и серая стёганая телогрейка на ней по левому боку густо испачканы в коровьем выкиде. В толстом коричневом платке, повязанном по-русски, из-под которого выбилась седая прядь – не дрогнет та, не шелохнётся.
Было бы всё нормально, в сенях бы разулась, в дом бы обутой не зашла, сейчас – в калошах.
Около стула на полу стоит пустой цинковый подойник, изнутри белый от молочной пены, снаружи тоже разрисованный навозом.
Плачет она, мама, насухо – лишь подбородком – смялся тот, как яблоко мочёное.
Хмуро молчит. Глаз на меня не поднимает.
А у меня душа зашлась – дышать мне стало трудно, – будто весь воздух разом, как из шарика резинового, насосом выкачали из избы, стены её пока ещё не слиплись только. И всегда со мной так, внутри у меня такое начинает вытворяться, ко гда я духом обмираю, малодушничаю. Когда плачет рядом кто-то – цепенею. Как малахольный. И слова в моей, будто совсем не приспособленной для подобных случаев, голове тут же не в очередь, как бы им следовало, спешат выстроиться, а в кучу-малу, как пчёлы в рой, сбиваются – ну и найди в ней, в куче этой, после нужное. Какое первым ухватил, в ход и пускаешь.
– Что такое? – догадываюсь, что произошло, но спрашиваю: – Почему меня не разбудила?!
Расслышала, догадалась ли, о чём спрашиваю, отвечает, оставаясь взором на полу, или где ниже:
– Глянула – спишь… Устал с дороги… Пожалела. – Пожалела!..
– Думала, справлюсь.
– Справлюсь!
– Первый раз бы… А когда одна-то… Кто мне тут…
– Мама, ты вечно… Как, не знаю…
– Нет помощников, сама всё…
– Кто-то тебя как будто заставляет.
– Вот, – говорит, локтём указывая на подойник, – весь удой, и нечего процеживать – меньше хлопот зато… Кое-как, – продолжает, – подоила… Не стоит же – издевается, холера… Тока приноровлюсь, под ней пристроюсь, а она возьмёт, нарочно переступит. Мне за ней вслед надо пересаживаться… Это пока я… как коряга… встану да сяду – век минует…
– Сама себе командир.
Не слышит.
– Не уговоришь, – говорю. – Упрямая.
– Закончила, – говорит, – с горем пополам. Хоть и дойки у неё, одно счастье, мягкие, не то что у матери её были… Марту-то помнишь?.. Ни в какое с той сравнение. Зима и лето. У той-то так их не подёргал бы, не потянул… как деревянные… кожу с ладошек бы содрал. У этой – ладно… Поднялась кое-как, направилась… Лага настила – во дворе, а не в ограде, – вывернула её – ещё вчерась, ночью уже бродила ли – своим копытом… краем торчит, бреду – не вижу… После, позавтракашь как, отдохнёшь, сходи, будь добр, поправь её да закрепи там, чтобы не возвышалась, не высовывалась. А то и ей, корове-то, ходить неловко, да и бычишко ногу бы не повредил… Споткнулась об неё, об эту лагу, будь она неладна, и со всего маху полетела… Встала едва. Лежала, как бремно… Как-то ещё не захлестнулась насмерть… Наказанне… А и за чё?.. За чё, за чё. Есть, значит, за чё. Ещё и спрашиваю… Меньше бы надо выбражать. Развыбражалась… Вроде как путняя. А дунь сильнее на меня – и улетучусь.
– Мама.
– Чё-то и мним всё из себя. А чё мы стоим?..
Прах, он прахом и останется… Собран пока вот, а потом развеется, и тока… Как уж смириться, шею-то пригнуть?.. Не гнётся… Ну, ничё, – говорит, – с вечёрошным блины поешь, оно не скисло, не успело, на ём и сливки настоялись…
– Я же люблю холодное, а не парное!
– Знаю. Но и парное надо пить – полезно… Ещё не стряпала… Это мне чё бы раньше – подоить?.. Минута б дела… И куда чё, – говорит, – в человеке девается?.. Трава травой, но той-то хоть не мучиться… И высыхаешь, как карамора, и на чуму становишься похож… Вся вон в гомне, как где валялась специально… Снимать всё надо да замачивать. Ну, как-нибудь, – говорит, – время выберем, пока ты дома-то, и постирам. Я подмогу, ты полоскать на речку тока сбегашь… Не выпускала её – рано… Потом пойдёшь ворота ей, противной, отворишь. Бродниковы своих, – говорит, – корову с нетелью, с которыми она пасётся вместе, поздно выгоняют… в половине. Одну её счас выпусти – всю деревню наскрозь проорёт – искать тех будет.
– Мама!
– Совсем бы, вредную, не выпускала, пусть посидела бы неделю взаперте, а то и две, тогда бы, может, чуть одумалась, то обнаглела… Не Чернуша, а гомнюша… И без коровы никуда.
– Мама, какая уж тебе корова?! Давай, – говорю, – сдадим… Васька приедет, и решим, куда и как…
– Сдавайте, – говорит, глядя всё так же себе под ноги. – Раз за меня-то, соберётесь, всё решите… Вы её поведёте сдавать, а я за вами следом поползу. Обеих сдайте. Ту-то – на мясо хошь, ну а меня – на костную муку… ещё сгожусь ли?
– Может, кто купит?.. Чтобы не сдавать. – Кто её купит…
– Кто вдруг подвернётся.
– Вдруг – не друг, на вдруг надейся… Старые, – говорит, – держать уже не могут, освобождаются от скота. И денег нет у них таких, чтобы купить. Какие есть, на похороны себе копят. А молодым – нужна она, корова эта, шибко… Всё отдыхать теперь привыкли, развлекаться. А с ней, с коровой-то, не отдохнёшь, перед теливизером шибко не посидишь, праздников у скотины не быват – рано вставай, корми, пои, и ежедневно. Сам – ладно, а её, скотину, голодом не оставишь… И как сдавать – она ведь стельная.
– Так и всегда она, – я пуще распаляюсь, – будет то стельная, то на сносях!..
– Нет, не всегда… И мне недолго уж осталось.
– Опять ты, мама!..
– Вот тебе и мама. Знаю, что мама, много лет уже мама… Я здесь одна-то одинёшенька, как перст в напёрстке. Соседи были бы, то – никого… Людей уж нет, так хоть корова… живое всё же… с ней поговоришь. Кто одиночество такое может вынести?.. Кому по силам?.. Пока-то – ладно, а зимой?.. Ночь – год. А сна-то нет когда, как коротать?.. Вы и бываете, но лишь наездами. За то спасибо, не виню вас… Вон у других – и дети есть, а толку-то – за столько лет ни разу не приехали, не навестили… Жить же не станете со мной тут постоянно… И свои у всех семьи – не бросите. К кому из вас – я не поеду. Тут – как ни плохо и ни тяжело, но я сама себе хозяйка… Больно нужны кому свекровки, тёшши престарелые… Такая доля уж моя, ничё не сделашь… Надо уж как-то доживать… терпеть, сносить, живым в могилу не полезешь.