Привалившись спиной к высокому изголовью своей очередной чужой кровати, я читал элегические стихи, и они проникали в самую душу. Теперь я понял, почему мне захотелось работать над книгой именно в этом городе. Я стремился туда, где легко очутиться в прошлом, во времени, еще не тронутом столь масштабным цинизмом. Очутиться не обязательно в той эпохе, когда еще не был вычислен истинный возраст Земли, но хотя бы во времена до 1914 года. Тогда еще имело смысл верить, что люди мало-помалу становятся лучше. Несмотря на все варварские деяния римлян, готов, монголов, несмотря на имперские жестокости, на ужасы рабства, на периодическое скатывание к дикому прошлому… вопреки всему этому люди становились более гуманными и просвещенными существами. Так можно было считать до Освенцима, до эсэсовской добровольческой дивизии «Фландрия». В общем, до того, как люди получили средства уничтожения и возможность ими пользоваться. «Венец творения» оказался самой низменной тварью среди всех видов и родов живых существ, обитающих на земле.
Времена невинности… В какой-то мере их дух сохранился в безымянном городе, к которому я, несмотря на одиночество, очень привязался, пока писал свой опус. Который я назвал «Немногие избранные», имея в виду одного из каждой сотни: именно такова доля безумцев. Тех, в чьем геноме извращены причудливые «преимущества», которыми наслаждаются остальные девяносто девять процентов. Тех несчастных «избранных», которым приходится расплачиваться за нашу склонность к высокомерию. Разве они виноваты, что мы готовы мириться с тем, чего нельзя простить?
И вот дописан последний абзац. Я долго смотрел, как высыхает краска от ленты, слегка смазавшаяся по краям букв (это когда я вынимал листок); сероватые тени вокруг букв напомнили туманные тени колец Сатурна.
Я выполнил свой долг перед отторгнутыми душами, я показал потенциальным читателям, что эти изгои достойны того, чтобы их слушали внимательнее, что жизнь каждого человека бесценна. И что все придуманные нами классификации душевных болезней слишком примитивны и часто ошибочны.
Разумеется, я предвидел, что меня обвинят в чрезмерной сентиментальности, и потому честно признал, что среди пациентов попадаются не только невинные неизлечимые овечки, но и весьма скользкие личности, отнюдь не добрые. Волчары, одним словом.
То одно меня смущало, то другое, то третье. Но самым ужасным было это: почти сразу возникшее ощущение, что я взялся за непосильный труд, что аналитик я так себе, да и с логически точными формулировками у меня плоховато. И ни времени, ни силенок, ни куража уже не хватит, чтобы все начать заново. В общем, свой шанс сделать что-то стоящее я упустил.
Ближе к финалу я заподозрил, что голые факты и сухие научные рассуждения не лучшие помощники для обличения нашего свихнувшегося двадцатого века. Больше гибкости и легкости в изложении, меньше цифр и терминов. Но сомнения меня не остановили, я продолжал давить достоверностью, пока сам не выдохся.
Когда мой труд был завершен, я аккуратно сложил листки в стопку, туго перевязал их бечевкой и уложил в картонную коробку.
В пятницу мы с Анной встретились в последний раз. После осмотра намеченной порции квартир я пригласил ее в ресторанчик, о котором она дважды мне говорила. Мы выпили две бутылки вина, поели копченой рыбы, потом я заказал жаркое из курицы с лесными грибами.
Выйдя из ресторанчика, мы долго стояли на тротуаре. Нам было не по пути. Произнести последнее, окончательное «до свидания» не поворачивался язык.
– Можно я зайду посмотреть, как ты живешь?
Она помотала головой:
– Это ни к чему.
– Хочешь, напишу тебе?
– Зачем? Ты сюда никогда не вернешься. А я никогда не приеду в Англию.
Понурив голову, я рассматривал свои ботинки.
– Но можно хоть книгу прислать, которую я здесь написал? Если ее, конечно, опубликуют.
– Книгу можно.
– Тогда диктуй адрес.
– Это не обязательно. Отправь на адрес конторы.
Не хотелось мне, вот так сразу, расставаться, еще раз убедившись, как бессмысленны все временные привязанности. Но ведь и правда писать письма довольно глупо: человек на расстоянии воспринимается иначе, совсем не так, как при личном общении…
Глубоко вздохнув, я сказал себе, что умение легко расставаться есть признак душевного здоровья или, по крайней мере, способ его сохранить. Никаких матримониальных проблем, никаких обязательств, плохо ли? В конце концов, я почти двадцать пять лет не виделся с Мэри.
Миллер, и она это как-то пережила, хотя, вероятно, стала совсем другой, не знакомой мне женщиной.
В Бирмингемской клинике один пациент с маниакально-депрессивным психозом рассказывал, что однажды на полгода впал в депрессию оттого, что пришлось распрощаться с вокзальным носильщиком, который оказался на редкость милым и внимательным человеком. И все в этой жизни тогда показалось ему бессмысленным, признавался мне бедняга. Я понял, что он имел виду. Да уж, ничего хорошего в остром чувстве благодарности нет, если оно заканчивается маниакальными проявлениями… Я крепко обнял Анну и сказал:
– Спасибо тебе. Спасибо тебе за все. Надеюсь, ты будешь счастлива.
Больше сказать было нечего.
– Надеюсь, ты тоже, – отозвалась она.
Неосуществимое пожелание в этом мире. Но когда я, развернувшись, зашагал по булыжной мостовой вдоль темного канала, шевельнулось в душе чувство, что если не в этом, так в каком-то другом мире все непременно сбудется.
Приехав в Англию, я пошел советоваться с редактором журнала, опубликовавшего мою последнюю статью: куда мне сунуться с моей книжкой? Редактор назвал два имени: медицинского авторитета и крупного издательства. Я отослал рукопись издателю, рассудив, что там мне, если повезет, будет обеспечен более широкий круг читателей.
Примерно месяц спустя миссис Девани (я снова вернулся в свое редлендское логово) принесла мне письмо от некого Невилла де Фрейтаса, назвавшегося директором издательства. Он приглашал меня на ланч в Лондон. Встретились мы в небольшом ресторанчике на Ромили-стрит, в гостинице «Ругантино». Итальянские официанты развозили на тележках закуски и крепкие красные вина, которые Фрейтас чаще наливал в свой бокал, чем в мой. У него были рыжие бачки, жилет с медными пуговицами и седые волосы, прикрывавшие уши. Если отвлечься от сигареты, которую он почти не выпускал изо рта, живой персонаж из детских книжек эдвардианской эпохи. Старый мистер Барсук из «Ветра в ивах». Или кто-то еще из той же колоритной компании.
– Мы как раз ищем что-нибудь эдакое, – сказал он. – Это откровенный вызов культурным шаблонам. Плюс хорошо дозированное соотношение разных дисциплин. Мы бы хотели сделать подборку из нескольких фрагментов, если можно. Я свяжу вас с Элисон, это наш редактор. Выпустим некоторое количество в твердой обложке. Если хорошо пойдет, на будущий год допечатаем в мягкой.
Я понимал не все слова директора, но похоже, он все-таки собрался меня публиковать. Я был наслышан, что люди годами обивают пороги издательств, чтобы пристроить рукопись. Поэтому все время переспрашивал, опасаясь, что что-то не так понял.