– Ребята его любили.
– Знаю. Теперь нам будет еще тяжелее, – сказал Вариан. – Из «надежной пятерки» осталось четверо.
– А как дела у Пассмора и Пирза?
– Поправляются. Однако выпустят их еще не скоро.
– Хотите, чтобы я принял роту вместо Суонна?
– Нет. Поставлю к ним Гуляку Белла. Тебе нужна передышка. А когда выздоровеешь, подыщем тебе хорошую работу.
Я и не рвался в командиры.
– Могу опять вашим адъютантом.
– Посмотрим, как оно сложится, – сказал Вариан, – в шесть я отправлюсь в передовую траншею, оставлю с тобой рядового Уинтера. Очень он за тебя волнуется.
– Простите, не могли бы вы почитать еще из дневника?
Вариан расхохотался.
– Я просто хотел потренировать произношение. И немного отвлечься. Дневник изъяли из твоего ранца. Когда тебя доставили.
– Понятно. Мы нашли его в «дортуаре».
Опять потянуло в сон. Хотелось снова попасть в мирок молоденькой итальянки, чья жизнь была счастливее моей.
– Пожалуйста, почитайте еще немного, – попросил я. – Почему-то успокаивает, даже становится легче.
Вариан откашлялся и начал читать:
«Моя очередь готовить обед, хочу сделать чесночный соус, я нашла на болоте дикий чеснок. Ужасно волнуюсь из-за свадебной вечеринки, наверное, вряд ли смогу уснуть. Может быть, папа позволит мне выпить немного вина…»
Когда я закончил этот фрагмент, на острове Перейры день сменился ранним вечером. Я дико устал, и от неутомимого внимания хозяина, и от физического напряжения. Так долго что-то вещать…
– Это и было завершением вашей итальянской кампании? – спросил старик.
– Нет. Продолжение следует.
Откинувшись на спинки стульев, мы слушали голоса острова.
– Рана от пистолета, – задумчиво произнес Перейра. – Не самая обычная.
– Это уж точно.
– Я своим пистолетом пользовался редко. Воспринимал его скорее как знак различия, как офицерскую регалию.
– Если в тебя стреляют с близкого расстояния, и пистолет может здорово продырявить.
– А в вас стреляли…
– С очень близкого. Многие годы я не мог поднять правую руку выше, чем на девяносто градусов.
– Наверное, вам хочется отдохнуть, – сказал Перейра. – Попросить Полетту принести вам в спальню чаю?
– Спасибо. Если можно, погорячее. И пусть добавит немного молока. Буду крайне ей признателен.
После чая я задремал, овеваемый ветерком, дувшим в открытое окно. Поспав, принял ванну и переоделся. Был уже восьмой час, и я спустился в библиотеку – пропустить пару стаканчиков. Сам достал из шкафчика бутылку, их там было полно, выбирай что хочешь, и ведерко со льдом тоже имелось. Выпив, я неожиданно ощутил прилив сил.
За ужином Перейра сказал:
– Наверное, это трудно. Рассказывать о себе.
– Да, раньше как-то не приходилось.
Он улыбнулся.:
– Знаете, доктор Хендрикс, за все сорок лет практики ни один пациент ни разу не поинтересовался моей жизнью. И когда вы попросили меня рассказать о работе, о семье, я почувствовал некоторую…
– Досаду?
– Да. Меня посмели о чем-то расспрашивать.
– Вот и я тоже ее почувствовал. Но одолел.
– За что я вам весьма благодарен. Мог бы еще о многом вас спросить. Но, наверное, пора перейти к темам менее индивидуальным. Более, я бы сказал, масштабным.
– Что вы имеете в виду?
– Об этом чуть позже, давайте сначала поедим.
Спустя час мы сидели в библиотеке, на столике стояли бутылки с водой и бренди. Впервые там стояла и шахматная доска. Я испугался, что старик решил – в символической битве – проверить уровень моего интеллекта. Игрок из меня никакой. Запросто могу просчитать все на двадцать ходов вперед, но что творится в данный момент у меня под носом, никогда не замечаю. А тут шахматы… Увидеть на лице противника нескрываемое недоумение в тот момент, когда он бьет пешкой моего ферзя… Обидно. Весьма.
– В вашей книге, – начал Перейра, – очень четко прослеживается мысль о том, что двадцатый век – это век катастроф.
– Так оно и есть, – подтвердил я. – Позвольте немного уточнить: это век бредовых иллюзий. Возможно, когда-нибудь настанет просветление и мы признаем, что это был период глобального помешательства, и постараемся сделать выводы. Но судя по тому, что происходит сейчас, исцеления нам не дождаться.
Двери веранды были распахнуты, оттуда доносился многоголосый стрекот цикад и громкое уханье совы.
– И чья тут вина? – спросил Перейра, выпрямившись в кресле и склонив голову набок. – Индивидуума или общества? Как вы считаете?
– Вина обоюдная. Структуры, которые мы создаем, есть продукт нашей несовершенной натуры. Но мне кажется, что на какой-то стадии правительства и армии начинают жить своей собственной жизнью, и тут невозможно сетовать на человеческие пороки, поскольку человек уже ни при чем. Тот же апартеид в Южной Африке – что это, как не самовоспроизводящаяся система? Не думаю, что бурский живодер, размахивавший плеткой, искренне верил, что имеет право избивать чернокожего. Едва ли его вообще волновал вопрос полномочий на то, чтобы хлестать плеткой человека «второго сорта». Этот гаденыш всего лишь клеточка больного организма. Организма под названием «государство».
– Нет, нет, – тон Перейры вдруг сделался назидательно-негодующим. – Те, кто делает гадости, поступают так осознанно. Возьмите тот же Советский Союз. Политики дурят людям голову, скрывают истинное положение дел в экономике, неурожаи, об уровне жизни на Западе предпочитают не говорить или изображают этот Запад скопищем злодеев. Для Политбюро так проще. Проще руководить запуганной страной. Члены Политбюро лгут, чтобы сохранить статус-кво. Пусть все будет как есть. Хотя им же было бы лучше без всего этого вранья.
– Там ведь что произошло, – сказал я, – государственная машина лишила человека возможности самому принимать решение, лишила права выбора. То же самое мы наблюдаем в религии. Истово верующий христианин или мусульманин никогда не отречется от веры в пору невзгод и лишений. Испытания лишь укрепляют его приверженность избранному идеалу, фетишу. Вот и советские лидеры верны идеям коммунизма. Это единственно возможное объяснение.
– Ну не скажите, – возразил Перейра. – Машина власти состоит из людей. Именно отдельные индивидуумы в Кремле и на Лубянке ежедневно делают выбор в пользу лжи, репрессий и тюремных застенков. Они-то точно действуют осознанно.
– По-видимому, они уверовали, что во имя всеобщего блага несправедливость в малых дозах допустима, – предположил я. – По их понятиям, жизнь индивидуума самодовлеющей ценности не имеет. Расстрелять кого-то или отправить в ГУЛАГ для них – пустяк, они ведь мыслят категориями больших чисел, что им жизнь отдельного человечка…