Нобелевский лауреат Питер Медавар характеризовал фрейдизм, как «грандиозное мошенничество ХХ века». Но Медавар, ослепленный академической брезгливостью, по всей вероятности, все же ошибся.
Ничего грандиозного в учении Фрейда нет.
К сожалению, в нем вообще ничего достойного упоминания нет.
Но нельзя считать фрейдизм и просто пустым местом. Он навсегда останется примером того, насколько паранаучная фантазия может быть для публики соблазнительнее и реальной науки.
Фрейд долго вызывал справедливое раздражение биологов, физиологов и неврологов, пока время не спустило его из науки «тремя этажами ниже» в разные массово-развлекательные жанры, вроде эзотерики и психологии.
Помимо фрейдизма, спиритизма, гелельянства, эзотерики и вульгарного христианства (которое не до конца еще утратило влияние) на интеллектуальный рынок Европы просочились и все виды восточных мистик.
Все это вместе, вкупе с метафизикой образовывало весьма неблагоприятный фон. Конечно, он не мог прямо влиять на результаты научных исследований, но он создавал лишние сложности.
(Можно (и нужно) презирать общество, но не следует забывать о финансовой зависимости науки от его прихотей и увлечений.)
Кровавая революция 17-го года в России оказалась очень кстати.
Принявшись (как и все революции) мастерить «нового человека», она прочно изолировала Россию от всех забав Европы. Все мистические тенденции постепенно утратили на ее территории право голоса.
Более того, революция (понимая, что с метафизикой ей в одиночку не справиться) заключила союз с ее главным врагом — академической наукой. СССР щедро и последовательно ее финансировал, позволив Павлову не обращать никакого внимания на ветреность общества.
Вне зависимости от субъективных оценок большевизма надо признать его безусловно положительную роль в создании должных условий для Павловской физиологической школы и огромного количества проводимых ею экспериментов, а через это и на развитие принципиально важных, глобальных параметров точного знания. У Павлова, несомненно, была исключительная свобода научного поиска, обеспеченная ему условиями революционной среды.
(Мы опять видим, что не самые эстетичные события очень благотворно влияют на ход истории науки. Об эксперименте Фритча-Гитцига мы уже говорили, но таких примеров в истории множество. Вспомним английскую чуму 1665 года. Да, ее жертвой стали несколько миллионов человек. Но она же загнала Ньютона в «Линкольнширское отшельничество», где он, полностью изолировавшись от мира, наконец нашел время исследовать дисперсию света и начать свой основной труд «Математические начала натуральной философии»).
Но списать со счетов взаимозависимость двух крепко увязанных меж собой вопросов происхождения мышления и общее происхождение жизни поначалу не мог и Павлов. Для успеха ему тоже нужна была относительная определенность в вопросе происхождения жизни.
Теория условных рефлексов — это пусть и сверхмощный, но все же «контрольный выстрел». Она очень хороша для добивания иллюзий, но категорически не пригодна для того, чтобы по темным углам мироздания душить мистические химеры.
Для того, чтобы удар ею был эффективен, противник должен быть измучен, обескровлен и желательно крепко связан.
Иными словами, поверженную метафизику кто-то должен был бросить на колени перед Иван Петровичем.
Павлов понимал, что в противостоянии с глобальным «внефизическим фактором» решается судьба не только физиологии, физики, астрономии и биологии, но и всех наук вообще.
Но пока он мог только наблюдать за схваткой.
«Нельзя закрывать глаза на то, что прикосновение истинного, последовательного естествознания к последней грани жизни не обойдется без крупных недоразумений и противодействия со стороны тех, которые издавно и привычно эту область явлений природы обсуждали с другой точки зрения и только эту точку зрения признавали единственно-законной в данном случае». (И. П. Павлов.)
Конечно, мы без труда могли бы реконструировать состояние темы в павловскую эпоху, но мы получим лишь музейный экспонат, сегодня совершенно не актуальный.
Ивану Петровичу, впрочем, хватило и тех представлений, которые можно было суммировать в 10–20 годы ХХ века. Они были еще очень скромны, но для него достаточны. Не имея полной ясности, руководствуясь только уверенностью в том, что мир неопровержимо материален, он решился начать свое дело.
И надо сказать,
Даже в весьма робком наборе фактов и гипотез Павлов сумел разглядеть все, что ему было надо: «перед нами грандиозный факт развития природы от первоначального состояния в виде туманностей в бесконечном пространстве, до человеческого существа на нашей планете, в виде, грубо говоря, фаз: солнечные системы, планетная система, мертвая и живая части земной природы». («Двадцатилетний опыт»)
Впрочем, не все обладают экспериментальным опытом Ивана Петровича, позволявшим в капле собачьей слюны видеть подтверждение естественных основ мироздания.
Примерно в то же время, т. е. в начале ХХ века появилась и первая возможность «пощупать» метафизическую идею.
Своей собственной «плоти», никакого осязаемого содержания у нее не обнаружилось. (Как собственно, и декларировали жрецы племени Сенуфо, а также Гегель — Паскаль — Хайдеггер.)
Она оказалась практически целиком сделана из незнания, непостижимости и изощренного романтизма. Т. е. из основных строительных материалов всей остальной культуры homo.
Но!
Все эти компоненты были на удивление крепким строительным материалом. Они были неуязвимы для любой логики и неподвластны эмпирике.
Все эти компоненты оказались на удивление крепким строительным материалом, неуязвимым для всякой логики и неподвластным любой эмпирике.
Мы помним, что попытки естественников загрызть метафизическую идею в честном бою лишь усеивали дискуссионное пространство обломками академических зубов.
Начало двадцатого столетия добавило таких обломков.
Почему это случилось?
Дело в том, что метафизическая идея быстро адаптировалась к новой реальности. Она научилась любые промахи и нестыковки науки трактовать в свою пользу. Это без сомнения, было спекулятивным, но очень мощным приемом. Как видим, прием работает, и по сей день.
Его механизм прост: любая помарка или недоработка естествознания тут же объявляется доказательством наличия некоего «сверхъестственного начала» мира, все, что еще не получило своего простого объяснения всегда трактуется в пользу метафизики. Тут годится и путаница с рисунками эмбрионов Геккеля, поддельность питлдаунского черепа, отсутствие «переходных форм», неразгаданность роли ферментов в образовании ДНК или некоторые квантовые неясности.
Неизбежность ошибок в деле накопления и очищения точных знаний — очевидное и естественное дело. Но метафизика научилась присасываться к ошибкам науки и трактовать каждую из них, как свою личную победу.