Когда я буду хоронить ее, то не стану жаловаться и роптать – поблагодарю всевышние силы за все те часы, что нам с ней было дано прожить вместе на земле. Подумать, ведь я мог никогда не попасть с Алисией в одно время и одно пространство, а мне так повезло. Ведь все это было. Все мои минуты счастья, которые мы прожили вместе, все они со мной. Со мной и с ней, и уже навечно. Я их буду каждый день вспоминать. Каждый день без нее. И каждый день будет все ближе подводить меня к соединению с нею снова. А она, я знаю, тоже будет мысленно со мною, где бы ни находилась там, куда уйдет.
Давид вспомнил, что говорила Анхела о твердости Эстебана. Да, перед ним было не смирение слабости, а бестрепетное противостояние неизбежному. Беде, которая сломила бы большинство других людей. Сам Давид, не терпевший слабости ни в себе, ни в других и даже перед Сильвией всегда державший лицо, ясно понял: сам бы он так не смог. И еще осознал, сидя рядом с Эстебаном, что все люди в какой-то момент своей жизни бывают невыразимо несчастны. Одиночество, страх, печаль – на этом языке говорит сама жизнь; кто не слышал этих голосов, не говорил с ними, тот не жил.
Помолчав, мужчины вернулись в дом, где присоединились к Анхеле и Томасу. Надо было собрать в мешки грязную пластиковую посуду, вымыть полы, протереть мебель – ликвидировать следы прошлого вечера, этого урагана, каким всегда является большой поток гостей. Оказалось, что Джерай тоже трудится среди них – он незаметно вышел из комнаты и молча присоединился. Эстебан подошел к нему и представил Давида – исключительно церемонно, с соблюдением правил этикета. Теперь у Джерая не было причин избегать Давида.
Было ясно, что Эстебан и Анхела – старые, близкие друзья. Возрастная разница между ними лет в тридцать, а впечатление такое, словно они друзья с детства. Или отец с дочерью, а Томас – непоседливый внучок. На мгновенье Давиду показалось, будто он тоже член их странной семьи.
Фран шел в Барранкильяс. Этот микрорайон в окрестностях Мадрида имел скверную репутацию. Множество лачуг, построенных из отбросов с помойки, были заселены отбросами людского общества. Все знали, что там крупнейший в столице рынок наркотиков. Сквозь Барранкильяс каждый день проходил на наркотрафике денежный поток, превосходивший большинство крупных муниципальных годовых бюджетов. Можно торговать продуктами, а можно – жизнями. В Барранкильяс каждую минуту кто-нибудь вскрикивал: «Жизнь отдал бы за дозняк!», а рядом добавляли: «И я твою жизнь отдал бы за джанк».
Полиция всегда находилась рядом – и никогда не вмешивалась в дела обитателей трущоб. Политику в отношении наркоманов выработали такую: время от времени – облава, исключительно для поддержания репутации властей в глазах общественного мнения, и никакого вмешательства на деле. Если бы силовой операцией смели всех пушер, барыг, наркоманов Барранкильяс, то власть добилась бы этим лишь одного: через две недели в другом месте те же наркотики продавались бы по двойной-тройной цене, что резко увеличило бы прибыль и активность наркоторговцев.
Наркодилеры – кидалы, от природы лишенные совести, – не брезговали ничем: разводили, смешивали с содой, мукой и сахаром, подменяли товар. Доза делилась на две, на три части, разбавлялась чем-нибудь и впаривалась какому-нибудь торчку, который брел по улицам, полумертвый от ломки и готовый на все ради облегчения своих мук. Причем тот тоже жульничал: употреблял половину, а вторую, вновь разбавив, сбывал еще более несчастному доходяге.
Порошок, прежде чем растворять и колоться, положено было пробовать мизинцем. Если он был на вкус сладковатый или соленый, это внушало подозрения и требовало проверки. В сообществе наркоманов имелись собственные эксперты, но не все можно различить на вкус, например, если вещество сильно горчит. Сами того не зная, наркоманы потребляли все больше кофеина, парацетамола, пирацетама, фенобарбитала, лидокаина и бензокаина.
Досада на уменьшенные дозы порченого товара, на то, что «нет прихода», заставляла их, в надежде на эффект, на глазок увеличивать прием, иногда в несколько раз. В парках и на пустырях находили в такие периоды, по нескольку в день, трупы погибших от передозировки. Рынок затем возвращался к обычным ценам и обычным дозировкам, а мертвые оставались в могилах. Наркорынок ведь не регулируется. У него нет ни руководства, ни аппарата контроля, ни своего печатного органа. Принял ты три дозы вместо одной – ну так что ж, «бэд трип» у тебя, значит. И можешь из него вообще не вернуться.
Таковы были причины, по которым власти выработали подобную позицию. Прямое вмешательство упрощало пару непосредственно стоявших задач, но порождало сто новых проблем. Решили контролировать эксцессы наркомании – передозировки, смерти по неосторожности, гигиенические проблемы. А держатели банка при любом раскладе выигрывали: прибыли наркодельцов росли независимо от вмешательства государства.
Фран ввалился в полутемное помещение, принеся на башмаках изрядно грязи с окрестных пустырей, которые ему пришлось пересечь, – после ночного дождя там стояли лужи. Лицо заросло щетиной, под глазами залегли глубокие тени. Молодой цыган, сидя в дешевом полотняном шезлонге, смотрел на огромном плазменном экране ток-шоу. На Франа он взглянул с отвращением – тот ему помешал – и спросил, чего надо. Фран ответил: «Дозу» – и назвал своего поставщика, Тоте. Цыган вернулся к ток-шоу, жестом показав, куда идти, и крикнув вдогонку, чтобы он снял грязные по щиколотку сапоги. Фран разулся, но сапоги не оставил – взял с собой. Не раз уж так было, что отсюда ему приходилось шлепать по грязи босиком – обувь от порога исчезала неизвестно куда.
Следующее помещение было сплошь устлано неимоверно грязными коврами, кое-где в несколько слоев, но без всяких признаков уюта или обустройства помещения. Одна из стен этой большой комнаты была почти до потолка заставлена штабелями телевизоров и видеопроигрывателей, а в глубине ее стояла жестяная бочка из-под бензина, доверху наполненная деньгами. Бумажные билеты евро разного достоинства лежали горой и, не удерживаясь на ее вершине, падали на пол. Ни одна касса не вместила бы наличность, которая здесь ежедневно перекачивалась. Никто не смог бы также объяснить, почему при подобных доходах цыгане Барранкильяс жили в грязи и вони. В кожаном кресле, сложив руки перед собой на набалдашник трости, сидел старый цыган. На Франа он взглянул неприязненно. Рядом с ним стоял Тоте, один из немногих «пайо», то есть не цыган по рождению, которому здесь, однако, доверяли торговлю. На его лице всегда блуждала сардоническая усмешка, на грязных прядях волос – бриллиантин.
– Чего тебе, Фран? – спросил Тоте. Под ледяным взглядом старика его голос звучал не так нагло, как обычно.
– Полграмма беленького.
– Только вот беленький-то нынче порченый, сам знаешь. За хорошего, горячего белого конька и цена теперь другая.
– Какая? – спросил Фран.
– Пятьдесят евро полграмма.
Фран мысленно выругался. Цена удвоилась.
– А все-таки… это будет хоть конек или опять же ослик?
Осликом на жаргоне называлась доза совсем уж ненадежного, фальсифицированного героина.