Отдав запечатанные листы запросов курьерам и велев отправляться немедленно, Игнаций устало опустился в кресло, подумал, что до рассвета еще успеет поспать несколько часов. И что сегодня он похож на рыбака, черпающего сетью в надежде выловить драгоценный улов там, где его может вовсе и не быть. Но пока есть рыбак и сеть — всегда есть и надежда на улов.
2.
Западная часть герцогства Альбан, баронство Бринар, монастырь святого Матилина,
29 число месяца ундецимуса 1218 года от Пришествия Света Истинного
Под окном снова завыла собака. Глупая мелкая пустолайка уже три ночи будила Женевьеву сначала тоненьким поскуливаньем, потом принималась подвывать все громче и тоскливее, пока не срывалась в отчаянное рыданье. Ей откликался басовитый лай матерого кобеля, сторожившего монастырскую конюшню, тому — рыжая шавка отца-настоятеля, и начинался обычный ночной перелай. Только вот… Первая собака все-таки не лаяла, а выла. И Женевьева лежала в постели, сжимая пальцы в кулаки и снова разжимая их. Ей хотелось встать, выйти из щедро натопленной кельи в ледяную ночную тьму и… Что сделать? Она и сама не знала. Собака не виновата, что вещует несчастье. А может, и не будет ничего плохого? Дурная псинка, совсем молоденькая — Женевьева видела ее днем: серая остроносая сучка грелась на скупом осеннем солнце, выкусывала блох из тощей шубки. Откуда такой что-то знать?
Так она уговаривала себя уже четвертую ночь подряд. И в прошлые ночи это вполне удавалось, а потом она засыпала тревожным, но вовсе не из-за глупой приметы, сном. Просто Энни так и не переставала кашлять, и с каждым днем ее кашель становился все более хриплым и надсадным, а в груди что-то клокотало и скрипело при вдохе. Пожилой монах-травник, пользовавший ее, приносил темные сладковатые и светлые горькие настои, заставлял пить растопленный в молоке жир и есть мед прямо из сот, жуя и сплевывая комочки рыже-серого воска. Энни слушалась беспрекословно: пила, жевала, подставляла грудь под растирания все тем же жиром и огненной мазью из драгоценного перца, от которой даже у Женевьевы горели ладони. После мази у Энни из глаз лились слезы, но она мужественно терпела и даже пыталась уверять, что ей не больно, нет, вот совсем-совсем не больно — вы только быстрее помойте руки, матушка…
И Женевьева улыбалась вместе со своей бедной храброй девочкой, хотя хотелось плакать и в бессилии колотить руками в стены кельи, спрашивая неизвестно у кого: «За что? Почему и за что это ей, моей дочери, такой доброй и благочестивой, послушной и любящей».
Потом она вытирала навернувшиеся на глаза горячие капли и опять шла к постели Энни или в келью Эрека, где поджидала новая боль, совсем иная. Эрек… Он уходил от нее, отдалялся, и временами Женевьева ловила себя на странной и кощунственной мысли: точно ли этот долговязый рыжий отрок, почти юноша — ее сын? Это было глупо и страшно — думать так, но что-то рвалось между ними, натягиваясь до предела и потом лопалось, наотмашь хлеща и без того израненную душу. А Эрек смотрел на нее исподлобья, улыбался холодно и вежливо, пока она не знала, что сказать и сделать, лишь бы он поверил, что она любит его и будет любить всегда. Злого, чужого, холодного… Лишь бы у него все было как надо ему. Хоть так…
Женевьева с трудом поднялась, укутавшись в теплую шерстяную пелерину поверх ночной рубашки. Хоть отец-настоятель и не скупился теперь ни на дрова, ни на вкусную обильную еду, ни на лекарства — все-таки она никак не могла забыть холод той подземной кельи, будто он въелся в ее плоть. И постоянно мерзла, вздрагивала от резких звуков, оглядывалась, оставаясь в комнате одна, словно кто-то смотрел ей в спину.
Подойдя к очагу, она поворошила угли, погрела над ними пальцы. Стоять на каменном полу было зябко даже в меховых тапочках, которые прислал все тот же, ставший необычайно любезным, отец Ансилий. И Женевьева снова легла, изнывая от противного озноба и желания двигаться в постели, ворочаться с боку на бок на согретых грелкой простынях. В животе толкнулся ребенок. Женевьева положила теплую ладонь на живот, почесала зудящую кожу. Для пятого месяца живот у нее был уже немаленьким, и ребенок толкался все чувствительнее, иногда наподдавая ножкой так, что где-то внутри отдавалось резкой болью. Это, наверное, неправильно, ведь с Энни и Эреком так не было. Да, они были беспокойными, устраивая внутри нее настоящие турниры, но боли — болей не было, да еще на таком раннем сроке.
А впрочем, с этим ребенком все было неправильно. Вот и сейчас… Снова взвыла под окном собака и тут же, истошно взвизгнув, умолкла, словно кто-то пнул ее. Наверное, не одну Женевьеву замучила. И тут же ребенок забился внутри, а Женевьева почувствовала тяжелую дурноту.
— Ох, маленький, — прошептала она в отчаянии, понимая, что и в этот раз не удержит съеденный ужин — вон стоит в углу лохань и хоть бы день ей остаться пустой! — Не надо, маленький, тише… Ты же еще совсем малыш, а бьешься, как истинный воин. Но я же твоя мать, зачем воевать со мною? А может, ты девочка? Тем более надо вести себя пристойно. Тиш-ш-ше…
Уговаривая маленького драчуна или драчунью, она осторожно и ласково гладила живот, и ребенок, будто послушавшись, толкнулся снова, но уже почти без боли, разве что ноги и поясницу свело судорогой от напряжения, но это ничего, это боль знакомая, у нее и со старшими так было.
Старшие… Думать так о тех, кто всегда были единственными и главными, Женевьеве оказалось странно, но приятно. Ничего, она потерпит, родит и все будет хорошо…
— Матушка?
Дверь скрипнула почти одновременно с едва слышным голосом, и Женевьева вскинулась: это было совсем как в Молле, когда Эрека одно время мучили дурные сны, и он, проснувшись среди ночи в слезах, бежал к ним с мужем в спальню, несмотря на кудахчущих служанок и няню.
И точно, это был Эрек. Выросший с тех пор почти вровень с ней, но все такой же встрепанный, только скользнул он в полуприкрытую дверь тихонько и тщательно затворил ее за собой. Женевьева, сев на кровати, посмотрела на него испуганно. Эрек присел на кровать, глядя на нее исподлобья, потом подтянул ноги, обнял колени, положив на них подбородок. В свете лампы, горящей у изголовья, его лицо было осунувшимся, почти больным.
— Что случилось, Эрре? — спросила Женевьева, думая, не отшатнется ли этот новый Эрек, пугливый, как дикий зверек, если она протянет руку погладить его по волосам.
— Вы им верите, матушка? — звонким ломающимся голосом спросил Эрек.
— Кому им, сынок?
— Настоятелю, монахам, инквизитору. Главное — инквизитору.
— Эрре, — растерялась от такого вопроса Женевьева, — они слуги Света Истинного, благочестивые и справедливые. В их словах истина и благодать, как же можно сомневаться?
— Отчего же нет? — с вызовом, но не повышая голоса, спросил Эрек. — Свет Истинный не запрещал сомнения, он говорил, что ими проверяется вера.
— Эрре…
Женевьева почувствовала себя маленькой и глупой рядом со своим неожиданно выросшим сыном. По правде, она никогда не знала Книгу Истин так, чтоб всерьез задумываться о ней. А уж самой толковать святые слова — как можно?