— Полагаю, все нужное сказано, — внезапно посерьезнев, сказал фэйри.
И, не прощаясь, соскочил за окно.
Домициан прикрыл глаза, чувствуя, как в пальцах тихонько бьется теплое, живое. И не сразу понял, что камень трепещет в ритме его собственного сердца. А поняв, вслушался. И вправду, где-то в глубине ритма таился едва уловимый порок, будто иноходец сбоил на рыси или неопытный барабанщик не мог удержать такт. Домициан зябко повел плечами, вспоминая слова нелюдя о той, кто всегда стоит за спиной. И не смог удержаться — обернулся, холодея от мгновенного ужаса. Разумеется, никого там не оказалось. В окно веяло холодом, серп луны окончательно заволокло тучами. Стамасс спал, только где-то вдали слышался заунывный крик ночной стражи, оповещающей, что добрые люди могут спать спокойно.
Домициан крепче сжал в ладони камень. Тянуло надеть его немедленно. И с той же силой хотелось размахнуться — и забросить далеко-далеко в открытое окно. Или лучше под молот — надежнее. Но показалось, что из-под молота вместо осколков брызнет горячая кровь — его кровь — и Домициана передернуло. Где можно оставить такое сокровище, не боясь, что кто-то увидит и украдет? Он несколько мгновений лихорадочно прикидывал, потом, вскочив, вытащил из сундука в углу деревянный короб со знаками прелатского достоинства. Покопавшись, выбрал бархатную ладанку, вытряхнул из нее смесь душистых трав и вложил в мягкую теплоту бархата горячее каменное сердце. Разогнул пальцами колечко, закрепил на цепочке рядом с золотой стрелой, освященной самим Престолом, и снова согнул кольцо, радуясь, что получается это с усилием — значит, надежно, не разогнется.
Уже подхватив лампаду и выходя, с порога оглянулся в кабинет. Сундук зиял беспомощно распахнутой пастью — и Домициан суетливо бросился к нему, быстро убрал рассыпанную траву, закрыл короб. Спохватившись, открыл снова и бросил в него шкатулку от Щита. Ничего, в этот короб служки не полезут, да и что странного в маленькой деревянной шкатулке? Или в ладанке с душистыми травами? Ничего. Совершенно ничего…
В спальне, снимая котту и кидая ее на то же кресло, Домициан почувствовал, что его трясет крупной неостановимой дрожью, и ночная сырость, которой пропиталась одежда и волосы, ни при чем. Лежа на спине и сжимая бархатный кругляшок во вспотевшей ладони, он начал вполголоса повторять слова молитвы, но то чувство, что хоть и не каждый раз, но все же часто посещало его — то внутреннее тепло, и благоговение, и радость, как будто встретил после долгой разлуки любимого и любящего, глубоко чтимого отца — это детское чувство, бережно хранимое Домицианом все годы, не отзывалось. Ночь была мертва, и рассвет — он чувствовал — вряд ли обрадует его. И содрогнувшись, Домициан, архиепископ всея Арморики, впервые подумал, что три услуги проклятому фейри — это еще не самая дорогая цена за то, что он купил семью годами ожидания, выплаченного золота и грешных молитв. Но, может быть, все еще обойдется? Щит у него, он даст бессмертие, которое Домициан сумеет обратить на пользу церкви, так что Свет, все видящий и читающий в сердцах, непременно его простит. А холод в душе… Что ж, перед рассветом всегда темнее. Его же, Домициана, рассвет, будет дивен и сменится долгим полднем. А вечера и ночи теперь не будет никогда.
Западная часть герцогства Альбан, баронство Бринар, монастырь святого Матилина,
двадцать первое число месяца ундецимуса 1218 года от Пришествия Света Истинного
Никогда Женевьева, бывавшая в аббатстве и раньше, не подумала бы, что здесь есть такое помещение. Подвальная комната с низкими потолками и покрытыми сажей от факелов стенами пугала до дрожи. Как-то сразу было понятно, что ни один звук отсюда не донесется наверх, даже если сорвать голос в пронзительном крике. И люди, сидящие за узким длинным столом у дальней стены, даже не изменятся в лице, если она обернется и заколотит в тяжелое дерево двери кулаками, моля выпустить наверх, к солнцу и воздуху, или даже холодному осеннему дождю.
За столом сидело трое. И только настоятель, светлый отец Экарний, был ей знаком, но и его одутловатое краснощекое лицо застыло в непривычной строгости. На темной рясе настоятеля тускло блестела святая стрела: непривычно большая, украшенная посередине крупным прозрачным камнем, и пухлые пальцы настоятеля мерно поглаживали золото святого знака. Слева от настоятеля сидел незнакомый светлый отец в такой же темной рясе, но расшитой серебряной нитью какими-то сложными узорами. Худое лицо казалось вырезанным из темной кости, только глаза поблескивали светлым льдом. Третий, справа от Экарния, пожилой, низко сгорбившийся над столом, шуршал пером по пергаменту, не подняв лица при ее появлении, и Женевьева видела только плешивую макушку, обрамленную полоской реденьких волос.
Отойдя от двери, за которой исчез тот, кто ее привел, Женевьева нерешительно остановилась шага за три-четыре перед столом. Комкая в пальцах левой руки край пелерины, правой осенила себя святым знаком. Присела в реверансе — глубоком, почтительном, склонив голову так покорно, как только могла.
— Встань, дочь моя, — прогудел отец Экарний. — Готова ли ты держать ответ за свои деяния, подлежащие рассмотрению и воздаянию?
— Да, святой отец, — поспешно отозвалась Женевьева.
— Тогда назови себя и место, где родилась.
— Женевьева, баронесса… Бринар, — лишь на мгновение запнувшись, выговорила она ненавистное имя. — Вдова мессира Роньо Лашеля, урожденная Женевьева Рольмез. Я родилась в Молле, светлые отцы, и там же вышла замуж.
— Вдова? — переспросил настоятель, прекрасно знавший ее историю — Что же случилось с твоим мужем, Женевьева?
— Он умер, светлый отец, — послушно ответила Женевьева, понимая, что двое других ничего о ней знать не обязаны и настоятель, наверное, спрашивает для них и ради составления верной записи. — Мессир Лашель был старше меня на двадцать лет и к концу жизни тяжело болел.
А еще ему не следовало употреблять так много сладких вин и тяжелой пищи, как сказал лекарь, но об этом Женевьева, конечно, промолчала.
— Ты назвала себя просто Рольмез, а мужа — мессиром. Значит ли это, что ты вышла замуж за дворянина, будучи простолюдинкой? — разомкнул узкие блеклые губы человек слева от Экарния.
— Я из достойной семьи, святой отец, — тихо, но твердо сказала Женевьева. — Мой отец был главой гильдии виноделов, наш род уважаем в Молле и без рыцарских шпор и меча.
— Это же Молль, — хмыкнул Экарний. — Там у многих меч висит рядом с весами, а в гербе монеты. Если девица была хороша и, как она говорит, из приличной семьи...
— То из простолюдинки она может стать женой рыцаря, а после перескочить в баронскую постель? — брезгливо процедил второй.
— Ну, все-таки не в постель, а под венец, — примирительно проговорил Экарний. И хохотнул: — А в постель уже потом!
— Я была честной женой своего мужа и стала честной вдовой, — проговорила Женевьева, стараясь, чтобы голос не дрожал. — Вы можете послать гонца или письмо в Молль, святые отцы. Никто во всем городе не скажет обо мне дурного, сумев доказать свои слова. Я родила первому мужу детей и вела его дом. Я заплатила его долги, когда он умер, и носила траур. И я всегда была послушной дочерью светлой истинной церкви и учила этому своих детей. За что вы так думаете обо мне? Почему я должна была отказать мессиру барону, если он посватался ко мне честно и с должным уважением?