— Ты что? Она дите совсем.
— Ан вот не дите! Это сказано, что родителям чада всегда дети малые, а вот люди-то и другое говорят. Нам уж обиняком давно про сватовство говорят.
— Вона как! — сказал Илья, даже растерявшись от неожиданности. Ему-то всё казалось, что дочка в куклы играет. — Эх, давно ли через прыгалку скакала?
— Давно. Все её подруги уж детишек нянчат, а наша — всё в девках...
— Вот ещё незадача! — вздохнул Илья. — Ну, замуж так замуж! А какие женихи-то хоть?..
— Женихи-то все достойные, да ведь не в том печаль... — начал мяться Истома.
— Что такое? — почуял недоброе Илья. — Уж коли начал — договаривай!
— А вот и скажу! — бесстрашно глядя в глаза хозяину, сказал верный холоп Истома. — Мне перед смертью матушка-покойница сказывала. Позвала как-то и говорит: «Погубил нашу Дарьюшку приворот чёрный. Помнишь ли ты, Истома, как Вениамин. Иосифа-еврея внук, Дарьюшке колечко серебряное дарил?» — «Как, говорю, не помнить, когда она носит его не снимаючи. Уж раз отдавали растягивать — пальчик опухать стал, мало сделалось!» — «То-то и оно! — говорит мне мамушка наша. Видать, приворожил он её перстнем этим, проклятый, ведь ни про кого слушать не хочет! Подавай ей этого Вениамина!»
— Так ведь он еврей обрезанный! — помертвел Илья. — Он ведь из Хазарии проклятой!
— То-то и оно!
— Да ведаешь ли ты, Истома, что там с детками бывает, у коих мать другого закона, нежели отец? Ведь их, как собак шелудивых, все общины гонят! Для всех они евреи, а для евреев — нет! Господи... Это же изгои ото всех!..
— Да всё ей говорено! — по-стариковски посыпал слезами Истома. — Уж мать её и била, и в погреб сажала! Ничего не подействовало! Подавайте, мол, Вениамина, не то в погребе на косе удавлюсь!
— А ну веди её сюда! — крикнул Илья.
— Батюшка! Илья Иваныч!.. — завопил Истома, махая перед воеводою культей. — Не гневайся! Приворот это! Она не виноватая! Это не иначе как басурмане наворожили да опоили её чем-то... Не гневайся! Её пожалеть надо!
Илья бурей прошёл по дому. Вышиб ногой дверь в девичью, где при лучине пряли девушки шерсть.
— Все вон! — сказал он.
Никого рядом не стало, будто и не было, только поднялась с лавки, уронив прялку, белая, как скатерть, Дарьюшка.
— Ты что удумала? — срывающимся шёпотом сказал Илья. — Ты что?..
И, напоровшись на твёрдый взгляд синих Дарьюшкиных глаз, увидел в них взгляд и отца своего, и деда, коих ничто сломить и поколебать не могло.
— Ты… ты... — захрипел Илья. — Ты мать в гроб уложила! Ах ты!..
Дарьюшка вскинула подбородок с ямочкой, хотела, видать, что-то ответить. Но душная волна бешенства ослепила Илью. И он ударил её — зло, наотмашь, тыльной стороной ладони, как бил в лютой сечи врагов, валя их в беспамятстве наземь.
Без стона, как стрелой пронзённая, упала Дарьюшка. Илья, всё ещё в бешенстве, кинулся к ней, но тонкая струйка крови алой змейкой вытекла из уголка её удивлённо полуоткрытого рта...
* * *
— Где я? — Илья очнулся во мраке, под низким сводом, едва освещаемым тусклым огоньком лампады.
— В печорах киевских... — глухо ответил, наклоняясь над ним, седобородый монах в куколе.
— А я тебя знаю! — сказал Илья. — Ты каликой ко мне в Карачаров приходил...
Монах не ответил. Подал питье в плошке, отёр мокрым рушником потное лицо Ильи. И богатырь опять забылся странным сном-полудрёмой. Монах отошёл к аналою, где было раскрыто Писание, и начал негромко вычитывать псалмы над болящим, бесноватым рабом Божиим Илией... А тот стонал и плакал в забытьи, виделись ему в бреду и отец покойный, и дед в светлых доспехах, побивающие каких-то всадников на конях, и кто-то громадный, огненноликий, направляющий их. Виделись странно разделяющиеся и сливающиеся в одно лица матери, жены и Дарьюшки, странно похожие и воплотившиеся в лике Богородицы. И себя видел Илья — маленьким, убегающим от всадника с арканом, с длинными, как у хазарина, косами и неподвижной клыкастой личиной, надвинутой на лицо... Он догонял Илью, душил арканом.
— Не дамся! Не дамся!.. — кричал Илья.
И, всё перекрывая, грому подобный пророкотал голос:
«Отыди, сатана! Се воин мой!» И увидел себя Илья в доспехе серебряном, но в клобуке монашьем, с пламенеющим крестом в руке вместо меча...
И увидел Дарьюшку, на полу лежащую, со струйкой крови в углу рта.
И закричал:
— Я убил! Я... Дите своё кровное... Я!..
И хохот огненноликого был ответом на крики Ильи.
Но странный голос, как раскат грома, произнёс:
«Прощается, чадо, тебе сей грех невольный, и разрешаются узы твои, ибо ты воин мой, меч веры Христовой...»
Илья очнулся. Ему было хорошо. Прекрасная музыка наполняла мрак, в котором роились, ещё не исчезнув, образы светлых видений. Он казался себе маленьким, лежащим в плетёной ивовой колыбели, то взлетающей к потолку, то плавно опускающейся к лавке, и материнская рука ласкала его...
— Я хочу здесь остаться! Тут нет времени... — сказал Илья дико прозвучавшим, отвыкшим от речи голосом.
— Рано! — ответили ему из темноты. — Всему свой срок и своя мера. Свой черёд и своё предназначение...
Молчаливые послушники подали ему чистую рубаху, порты и облачили в доспех, как для боя.
Задевая широкими плечами за стены, Илья вышел из узких ходов киевских пещер. Его ослепило солнце. Привыкнув к свету, резавшему глаза и светившему жёстко и неприятно, он увидел гридней конных, держащих в поводу Бурушку.
— Илья Иваныч, тебя князь зовёт.
Илья тяжело поднялся в седло, словно век на коне не сиживал и мотаясь, как тряпичный, в седле. Они долго ехали через весь город.
Смутно, словно во сне, вспоминал Илья дорогу ко княжьему терему. И даже князя самого. Смутно помнил и разговор их, и то, как, павши на колени, попросил он князя услать его куда-нибудь подальше от Киева. Помнил только ответ:
— Бери дружину от Белгорода и ступай на службу в Царьград, к императору Василию Второму, на срок, который он укажет.
И когда через несколько дней он выехал на Черниговскую дорогу, попался ему безумный слепой старик-нищий. В нём с трудом узнал Илья золотодела Иосифа. Старик сидел на земле и что-то чертил пальцем, улыбаясь своим мыслям. Его никто не дразнил и не донимал.
— Что ж это с ним? — услышал Илья разговор гридней. — Это ведь никак Иосиф? Богатейший среди ювелиров мастер.
— Умом повредился. Вовсе безумный стал, — ответил кто-то. — Внук у него единственный повесился.
— Вениамин, что ли?
— Он.
— Жалко! Мастер был изрядный. Вон у меня бляшки на поясе — его работа. Жалко...