— Веди к сидню вашему. Где он? Где родители его?
— Родители-то в лесу, на расчистках — лес под пашню выжигают. Во граде — только дружина малая. Все наши карачаровцы тамо, а Илья-то где? В бане своей своей сидит. Куда он денется? Как он расслабленный! — торопливо толковал грек, едва поспевая каликами, которые шли мимо землянок, огнищ и строений так, будто знали дорогу сами.
Дивился грек перемене в них. Словно огонь запылал в монахах, и в сумраке надвигающейся ночи странно светились их бледные лица с широко распахнутыми глазами.
Глава 2
Муромский сидень
Не в избе, но в стоящей на толстых сваях баньке пребывал, ради немощи своей, карачаровский сидень Илья. Грек-священник еле поспел за каликами, когда споро и ловко, перепрыгивая через огородные грядки с буйно возросшей капустной рассадой, подошли они к заволочному оконцу и пропели:
— Слава Господу и Спасу нашему Иисусу Христу!..
— Во веки веков, — тяжко и низко простонал голос за неохватными брёвнами банного сруба. — Кто здесь?
— Калики перехожие, монахи с печор киевских. Притомились, пообились в пути немереном, подай испить водицы странникам, Илюшенька...
Ничего не понимал грек в этом странном разговоре-перепеве, но и сказать ничего не мог — точно столбняк на него нашёл. Торчал посреди огорода будто путало.
— Рад бы услужить вам, люди добрые, да ноне я в немощи. Ни руками, ни ногами не владею. Не прогневайтесь и мною не погнушайтесь: не побрезгайте ради болезни моей, пойдите возьмите ковшик да сами водицы и налейте.
— А был бы здрав, Илюшенька, не погордился бы странникам убогим услужить? — спросил один из монахов.
— Чем гордиться-то? — удивлённо спросил-пророкотал голос за стеной. — Я не князь, не кесарь... Я — сын христианский, и все люди — дети Христа и Бога нашего, чего чваниться?.. Была бы прежняя моя сила, не гнил бы я в бане заживо. Заходите, Божьи люди; коли немощи моей не гнушаетесь.
Монахи, согнувшись, посунулись в баньку. А грек так и остался стоять столбом, не в силах с места стронуться. Во мраке баньки мерцала лампада перед иконою да струился из двух заволочных оконцев слабый свет. А рядом с каменкой, на полке, полулежал-полусидел в белой чистой рубахе до колен немощный Илья.
— И почто ж ты, Илюшенька, в баньку забился, от людей хоронишься? — спросили монахи.
— Стыдно на людях быть в таком художестве. Раньше одной рукой семерых валил, а ныне комара отогнать не могу. Вона, едва-едва руками двигаю, грех сказать: порток завязать сам не могу. А здеся, в баньке, жене моей обмывать меня сподручнее, я ведь, — всхлипнул Илья, — хуже дитёнка грудного сделался. Детишков своих стыжусь.
— А за что ж тебе сие расслабление? Не припомнишь ли греха за собою какого?
— Нет, — твёрдо сказал Илья. — Все грехи свои припомнил и исповедался. Спасибо, поп наш меня сюды приобщать да исповедовать приходит, да Евангелие читать. Несть греха моего знаемого! Может, согрешил когда неведомо, неведением своим, да и в том уж сто раз покаялся.
— За что ж расслабление тебе?
— По воле Господней, — твёрдо ответил Илья, опуская кудрявую голову на глыбоподобную грудь.
— И не ропщешь противу Господа, и сомнения тебя не берут? — опять спросили монахи.
— Нет, — так же твёрдо ответил Илья. — Господу виднее! Я из воли его не вышел.
— Так для чего ж Он силы тебя лишил? Живым мертвецом сделал?
— Кто ты, человек, что спрашиваешь меня? — пророкотал Илья. — Зачем терзать меня пришёл? Так вот я тебе отвечу! Как Иов многострадальный, в муках не возропщу, не усумнюсь, ибо неисповедимы пути Господни, но всё, что творит Он, Отец мой Небесный, — ко благу моему. А вы меня не мучьте и не докучайте. Вона кадка с водой — попейте да и ступайте с миром. Дух от меня лежалый, тяжкий идёт, мне это неловко.
— Сие не дух, а запах! — сказали монахи, подходя к огромному, привалившемуся к стене Илье и едва доставая до его лица. — А дух в тебе, Илюшенька, медов стоялых крепче и елея слаще.
— Да полно вам! — гудел он, отворачиваясь, но калики троекратно расцеловали его. — Да почто же вы плачете?
— От радости, Илюшенька, от радости.
— Какая радость колоду такую бездвижную видеть?!
— Господь, Илюшенька, пророка Иону во чрево Левиафаново поместил, во глубь моря-окияна низверг, дабы он из воли Господней не вышел, и там во чреве китовом он в разум полный вернулся и возопил:
«Ко Господу воззвал я в скорби моей —
и Он услышан меня.
Из чрева преисподней я возопил —
и Ты услышат, голос мой.
Ты вверг меня в глубину, в сердце моря,
и потоки окружили меня, все воды
Твои и ванны Твои проходили надомною.
И сказал я: отринут я от очей Твоих,
однако я опять увижу святой храм Твой.
Объяли меня воды до души моей,
бездна заключила меня;
травою морскою обвита была голова моя.
До основания гор я снисшёл,
земля своими запорами на век заградила меня.
Но Ты, Господи Боже мой,
изведёшь душу мою из ада.
Когда изнемогла во мне душа моя,
я вспомнил о Господе,
и молитва моя дошла до Тебя,
до храма святого Твоего.
Чтущие суетных богов
оставили Милосердного Своего,
а я гласом хвалы принесу Тебе жертву:
что обещал — исполню,
у Господа спасение»
[3] —
пропели монахи.
И больной Илья, словно в полубреду, повторил:
— ...Что обещал — исполню. У Господа спасение...
— А что бы исполнил Господу, Илюшенька, когда бы извёл тебя Господь из немощи твоей?
— Какое Господь заповедовал бы послушание, тем бы и служил.
— А мечом служил бы Господу нашему?
— Я человек воистый, приходилось отчину оборонять. И обучен стариками к тому. Служил бы.
— Обетоваешься ли оставить дом и всех сродников своих ради служения воинского? — спросили старцы.
— Обетоваюсь!
— Обетоваешься ли покинуть чад и домочадцев своих ради служения воинского Царю Небесному?
— Обетоваюсь!
— Обетоваешься ли отринуть славу мира сего, и гордыню людскую, и всю суету и красоту тленную мира сего ради Господа и Спаса нашего?
— Обетоваюсь! Господь — моя сила, и в Нём — спасение мира и народа моего, — ответил Илья, дрожа от странного экстатического напряжения. — Да не отступлю и не постыжусь!
— Аминь! — выдохнули старцы. И, споро раскрыв котомочку заплечную, достали оттуда корчажку глиняную запечатанную. — А вот, Илюшенька, испей-ко нашего питья, ровно три глотка.