В общем, теперь папа – наполовину еврей, и они хотят эмигрировать. Все мы, и Бабуля, эмигрируем в Германию по папиной еврейской половине.
– Почему ты хочешь уехать? Я же знаю, это ты хочешь уехать. Это ты придумала, – сказала Бабуля маме.
– Потому что мы евреи, – неуверенно сказала мама.
– Ну, и куда ты собираешься эмигрировать? – саркастически сказала Бабуля. Бабуля часто использует сарказм для борьбы с враждебными явлениями действительности.
– Не в Израиль, конечно, – уточнила мама.
– Почему же не в Израиль?
– Потому что мы не евреи, – ответила мама.
– Куда же?
– В Германию. Нам сказали, что Германия принимает евреев.
Мы не поедем в Израиль, потому что мы не евреи, но Германия принимает евреев, поэтому мы поедем в Германию. Где у этих людей простая логика?
– К немцам? – сказала Бабуля. – …Ну, нет. Лично я к ним не поеду. Они мой дом сожгли.
– Это было давно, – мягко сказал папа. – …У вас избирательная память: вы помните, что в начале войны немцы сожгли ваш дом, но не помните, что живете на третьем этаже, вчера ушли гулять от нас, а вернулись к соседям.
Я спросил, предприняты ли уже конкретные шаги.
– У дяди Сени есть один знакомый, у него родственник уехал в Германию… Он посмотрел водительские права и сказал: «Там написано – «еврей», этого достаточно», – сказала мама.
Это меня окончательно от них отвратило: если уж они хотят эмигрировать, почему бы не прийти в консульство Германии с этими водительскими правами? Нет, они слушают дяди Сениного знакомого! Почему у них на все есть «знакомые», которым они верят? Как будто вокруг них не настоящая большая жизнь, а маленькая, как в песочнице, где сидит дядя Сеня со своими знакомыми. И учит всех, как жить, и дает советы. Как только дядя Сеня стал владельцем ларька, он превратился в человека, который Знает Как Надо. Он, конечно, мой родственник, но, говоря объективно, дядя Сеня воплощает в себе всю пошлость мира!
Есть, конечно, возможность, что они образумятся: Бабуля. Она единственная в семье с ними разговаривает.
Бабуля приводит аргументы:
– она проклянет маму,
– как она будет в Германии работать сестрой-хозяйкой?
Но Ларка считает, что Бабуля поворчит, а потом поедет как миленькая: она же не останется одна, без нас.
А Ларка – за Германию. Говорит: «Эти люди впервые в жизни придумали что-то не идиотское».
Дело в том, что у Ларки картезианский ум: она рационалист и все переводит в цифры. Подсчитала плюсы и минусы своей жизни в Петербурге и за границей. При подсчете баллов пришла к выводу: за границей мы никто, но дома мы еще больше никто. Так что Германия – это шанс.
У Ларки уже есть план: в Германии она поступит в одиннадцатый класс гимназии, абитур (чтобы попасть в гимназию, Ларке нужно сдать немецкий на самом высоком уровне), после этого можно идти в университет.
Где Ларка успела все это узнать? Уж точно не у дяди Сениного знакомого.
Ларка купила самоучитель немецкого и зверски учит. Уже знает плюсквамперфект.
Неужели Ларка правда считает, что я как Бабуля – тоже поеду как миленький, не останусь один, без них? Я-то как раз останусь.
Ларка пусть едет со своим картезианским умом, а я никуда не поеду. Я не могу уехать в чужую культуру: у меня есть своя культура, свой город, знакомый до слез, до прожилок, до детских припухлых желез. У всех питерских детей припухшие железки от нашей сырости. А мне даже не смогли удалить гланды, потому что я был все время простужен. В общем, я никуда из Петербурга не уеду, я сумею найти адреса, о которых твердят мертвецов голоса.
Замечу, что в нашей семье оба ребенка не разговаривают с родителями. Я прихожу, молча ем, ухожу. Ларка приходит, молча ест, уходит. Но Ларка не разговаривает с ними не из-за Германии, а потому что не хочет.
Если подумать, мы ведем себя странно: не разговариваем с мамой, но едим мамину еду, особенно котлеты.
Но они тоже ведут себя странно: у них оба ребенка с ними не разговаривают, а им хоть бы хны. Шутят, смеются.
Мама больше почти не плачет без повода. Иногда плачет, потом встряхивается и шутит с папой. Похоже на человека, который взял себя в руки и старается не плакать без повода. Ларка сказала: «У нее климакс, климакс наступает в возрасте от сорока восьми до пятидесяти двух лет». Но ведь ей тридцать семь.
И долго я стоял у речки
…Весь апрель Энен приносила нам листки из своего Дневника. Читала стихи, и к каждому поэту у нее был свой рассказ из Дневника, например:
«…Он зашел в гостиную и завалился на стул – даже не сел, просто рухнул, как мешок! Дерзкий, хамовитый, чуть ли ноги на стол не положил… Маяковский произвел на меня тогда очень странное впечатление. Весь такой нескладный, громадный, как глыба, с волевым подбородком и тяжелым взглядом, которым, мне казалось, он хотел произвести впечатление, и, почему-то казалось, что именно на меня. Он сердился и язвил, и вдруг становился мягким и спокойным… Он вышел на середину комнаты и стал читать.
Хотите —
буду от мяса бешеный
– и, как небо, меняя тона —
хотите —
буду безукоризненно нежный,
не мужчина, а – облако в штанах!
…У него, как у настоящего творческого человека, настроение менялось каждые несколько минут – он то жаловался, то негодовал, то издевался, то требовал, то впадал в истерику, то делал паузы…»
– Хорошо, что вы все записывали… – нехотя признала Алиса, – а то бы никто и не узнал, как это было.
– Конечно, хорошо.
Или так:
– В кафе «Бродячая собака» человечество делили на людей искусства и остальных, их называли фармацевты… Ахматова посвятила «Бродячей собаке» стихи «Все мы бражники здесь, блудницы»… Так вот, мы сидели в «Бродячей собаке», и вдруг – представьте – вплывает Ахматова! Она не была красавицей, она была больше чем красавица, я не могла отвести от нее глаз! Вот я вам сейчас прочитаю из Дневника:
«…Ахматова сидит у камина. Она прихлебывает черный кофе, курит тонкую папироску. Как она бледна!
…Ахматова никогда не сидит одна. Друзья, поклонники, влюбленные, какие-то дамы в больших шляпах и с подведенными глазами».
– А вы кто там были, фармацевт? – спросила Алиса.
– Я – человек искусства… Что ты так смотришь, сушку хочешь?
Алиса протянула руку за сушкой, и я вдруг заметил: что-то не так. Алиса не интересовала меня настолько, чтобы рассматривать ее, но мы много времени провели рядом и глаз вдруг сам отметил – что-то не так. Рука, протянутая за сушкой, была не Алисина, не жирная лапа, а обычная девичья рука.