«Кто?» – спросил голос, я ответил: «Я… к Роману… Алексеевичу…» – «По какому вопросу?», я ответил: «Я на работу. Я… кран течет…» Не мог же я сказать: «Я тут работаю старшим братом».
В подъезде тот же спёртый запах, облупленные грязно-голубые стены, знакомые мне до каждой выбоины лестничные ступеньки, но справа от лестницы теперь была будка, небрежно сколоченная, немногим больше будки бульдога, – а в будке сидела (сюрприз!) моя учительница физики из старой школы на Фонтанке по прозвищу Материя. Любимая фраза «Всё, что есть во Вселенной, это материя», седой парик, всегда немного набок, любимый писатель Чехов, дочка-психолог (тоже работала в нашей школе).
Материя узнала меня, сказала: «У меня у дочки у ребенка…», как будто я потребовал объяснений, почему она тут, вместо того чтобы рассказывать в школе про материю. Из смущенного нагромождения родительных падежей было понятно, что ей неловко, что сидит она тут вынужденно. «Вынужденная посадка», – говорила баба Сима о том, что не хотелось делать, но пришлось, в данном случае это была самая настоящая вынужденная посадка в будку.
Случай Материи был таким же, как у папы, случаем смятого жизнью человека: у внука открылась сильная аллергия, дочь сидела с ребенком, на учительскую зарплату втроем не прожить, и, как только встал выбор купить внуку фломастеры или молока, она ушла из школы, и теперь они с дочкой-психологом по очереди сидят в этой будке сутки через сутки. «Вот так-то: мы, люди с высшим образованием, теперь обслуга… Вот какая у нас теперь жизнь… Сейчас не наше время», – сказала Материя. Перед ней лежал томик Чехова, рот она скривила так беззащитно, что мне стало стыдно смотреть на нее, как будто она сняла передо мной свой парик.
Я сказал бы ей, что она не кажется мне другой, не стала хуже оттого, что сидит в будке (хотя мы оба понимали, что кажется и стала, как отец понимал, что, будучи безработным, кажется другим и стал хуже инженера), но это обидело бы ее, а не поддержало. Я сказал: «Мой папа и все его знакомые с завода тоже говорят «сейчас не наше время»» (на самом деле клуба страдальцев никакого не было, уволенные с завода инженеры разбежались кто куда и выживали поодиночке), чтобы Материя обрадовалась, что она хотя бы не одна.
Приободрившись, Материя вылила на меня поток сведений:
– У него целый штат прислуги: домработница, водитель, уборщица… Водитель – хам, уборщица – бывший кандидат наук, дети невоспитанные, особенно мальчишка, а девчонка еще хуже, вообще вне конкурса… А где у него матери-то детей? Он не говорит. Одна-то, понятно, может умереть, но тут – разные матери, и где они?..
А ведь Материя совсем недолго просидела в будке. Еще весной мама ходила к ней в школу, просила поставить Ларке пятерку по физике – у Ларки было между пятеркой и четверкой, пятерка требовалась для создания Ларкиного реноме в новой школе. Материя принципиально гоняла Ларку по всем темам, прежде чем оценила Ларкины знания на пятерку. Почему учитель физики так быстро превратилась в бабку-консьержку, упоенно сплетничающую о своих нанимателях? Чтобы чужое стало своим, нужно присвоить чужой рисунок поведения, случай Материи – чтобы быть обслугой, сохраняя самоуважение, нужно стать обслугой. Или проще – Материя обалдела от сидения в будке.
– Ты веди себя с достоинством, – посоветовала Материя, – ты вот тут постой и подумай, как войти в дом с достоинством… И, как починишь кран, – все, никаких «а у нас еще это не работает, то не работает…», если что – пожалуйста, но за отдельную плату. В общем, не позволяй… держи ухо востро.
Мы коллеги по службе у Романа, стальная дверь и будка отделяют нас с Романом от всего мира, но в любой момент наш работодатель может расстаться с нами, и тогда линия обороны будет от нас, – вот Материя и советовала от всей души противостоять нашему общему работодателю.
… – Я Скотина, – солидно представился Скотина, он был не такой пухлый, каким я его запомнил, скорее худенький. – Это ты мой бгат Петг Ильич? Я все знаю: ты не нянька, ты меня быстго научишь быть мужчиной, а если что, поддашь так, что я улечу.
Скотина верещал: «У меня бгат, бгат!», я приподнял его и немного потряс, чтобы он успокоился, он ко мне прижался. Я всегда был не прочь иметь брата, чтобы можно было его защитить от всего. Ларка – другое, она девочка, это мальчику нужна защита, а девочка сама себя защищает. Малыш Скотина прижимался ко мне, мне было тепло от его глупости и картавости, и я немного успокоился – я ведь очень волновался, как все будет. Хорошо, когда не нужно с ходу применять методы воспитания, а просто тебе рады. Но не тут-то было.
– Ты идиот? Какой же ты идиот. Он твой брат за деньги. Он – твоя гувернантка… гувернант, – раздался хриплый басок. У Алисы был низкий голос и детские для такого низкого голоса интонации.
Я так сильно нервничал, что не понял от Материи, что там мальчишка и девчонка, что это у них разные матери, о которых Роман «не говорит», как Синяя Борода, убивший своих жен. Не понял, что там еще кто-то есть, а там была Алиса.
– Ну, привет, Гувернант. Не думай, что он тебе радуется. Скотина всегда сначала радуется новой игрушке, а потом бросает, – сказала Алиса.
Алиса была (не буду подбирать эвфемизмы) – толстая. Не приятный пончик, весело пристукивающий чуть лишним весом, как мячик, а разнузданно толстая, бесформенная, «жирдяйка, жиртрест», – таких откровенно жирных я до нее не встречал. Лицо у нее было на удивление детское, с размытыми чертами, подчеркнуто незрелое по контрасту с женской рубенсовской полнотой, и волосы у нее были рубенсовские, золотисто-рыжая волна до талии, – она была похожа на огромного жирного ангела, если бы у ангелов были длинные волосы и талия. Ей было шестнадцать, как и мне.
Одета Алиса была во все черное с золотом (Алиса любила Версаче, все новые русские любили Версаче, так что извините за трюизм, но Алисе приходилось носить турецкий вариант Версаче, потому что в Турции шили большие размеры). Бутик Версаче был совсем рядом, за Аничковым дворцом, в павильоне Росси, там специально для Алисы выписывали самый большой размер, – у нее был полный шкаф черно-золотой ненадеванной одежды, потом мы придумали называть его Шкаф Бесплодных Надежд.
– Я – Алиса Романовна. Папа сказал, тебя зовут Петр Ильич Чайковский. Так, может, ты голубой?
Откуда люди знают такие вещи? Спросите у них, кто написал оперу «Пиковая дама», или «Портрет Дориана Грея», или «Бедные люди», могут и не ответить, но что Чайковский и Оскар Уайльд были гомосексуалистами, а Достоевский игроком, помнят так твердо, будто речь идет об их близких родственниках.
– Пойдем, я покажу, куда тебе можно заходить, а куда нельзя.
В нашей, то есть в их квартире был ремонт, но не в смысле «был сделан», а как «здесь был Вася», побывал и ушел. Коридор отремонтировали до комнаты дяди Игоря (от прихожей до комнаты дяди Игоря было двадцать два метра, я знал это точно: мы с папой не раз волокли под руки пьяного дядю Игоря до его двери, он подгибал ноги и повисал на нас, и папа вслух считал – «двадцать метров прошли, двадцать один, двадцать два, все…»). На полу черный гранит, на стенах светлый мрамор, – это что-то настойчиво напоминало, позже я понял, что именно, – метро. Гранит и мрамор были те же, что на станциях «Невский проспект» и «Площадь Восстания». Я говорю так не в насмешку над «новорусским вкусом»: в начале девяностых не было импортных материалов, и ремонт огромной квартиры быстро превратился в дружеский договор со строителями «кто что добудет», и строители по-свойски стырили для Романа что смогли.