Только капель, только холод, ослепляющий свет и затекающие, распухающие конечности…
Трое суток…
Наверное, это не намного меньше, чем вечность!
* * *
Я думал?
Не знаю, вряд ли… Точнее, трудно назвать четким, структурным словом «мышление» тот поток сознания, бьющийся о края черепной коробки, пульсирующий кровью, заливаемый безжалостным светом, подгоняемый унылыми ударами капель…
Но я думал!
Думал о себе, о том, что со мной происходит, и, похоже, жалел себя…
Кто я? Куда — я? Зачем — я?
Зачем я воюю и зачем я вообще живу… Чтобы воевать?
Не знаю, не могу ответить, боюсь отвечать, просто заранее догадываюсь, что все мои ответы будут неправильными!
Война все — таки меняет людей…
Как? Трудно сказать… Каждого по — разному, по — своему, но все — таки — каждого… Кто — то становится циником, кто — то озлобляется, плюет на себя, а уж на окружающих — тем более, до блевотины, до полного безразличия, абсолютного, словно космический вакуум. А кто — то, говорят, становится философом и начинает думать, думать и думать… Таких — меньшинство, к сожалению, тех, кто думает, а не соображает — всегда меньшинство, именно поэтому все всегда повторяется. Война сильно меняет людей, зато она, родимая, никак не меняет человечество…
Если разобраться, я ведь почти ничего не забыл. Ничего!
Я помню, до сих пор отчетливо помню, как мы с парнями из бригады «Бешеных» входили в брошенные города на планете Тайга. День за днем входили в небольшие местные городки, и все они были пустыми…
Пустые города напоминают кладбища. Только это не те аккуратные, ухоженные кладбища довоенных времен с выровненными оградками, цветничками, крашеными яйцами на Пасху и налитыми стопочками у подножия памятников. На официальных кладбищах, хоть их и называют царством мертвых, больше чувствуются руки живых и даже некоторое нарочитое кокетство вечной памяти.
Брошенные города скорее напоминают поспешные, массовые захоронения в пору военных действий, своего рода кладбища — многоэтажки, когда времени мало, работы много, и каждого надо все — таки сгрузить в яму и чисто по — человечески предать земле. Потом все уходят, и остаются только насыпанные холмики. Места, где люди перестали быть людьми, они вроде рядом, но их уже нет…
В брошенных городах тоже нет никого. Это сразу ощущается кожей, нервами, каждым сегментом брони, как только ты входишь в такой город, осторожно пробираясь между домами с темными, слепыми окнами, ржавыми водопроводными лужами, обгорелыми головешками и брошенными впопыхах вещами. Даже удивительно, сколько вещей оказывается в непривычных местах и в самых неожиданных сочетаниях: детская коляска до краев наполнена старыми туфлями и зацеплена ручкой за крючок водонапорной колонки, в лохматую клумбу воткнут острием нераскрытый пляжный зонтик, стиральная машина с вываленными, будто кишки, внутренностями почему — то стоит посередине дороги, а влажный асфальт тротуара усыпан цветными фотографиями, как красивыми осенними листьями… Гуляет ветер, хлопают ставни, где — то поскрипывает, потрескивает — но все равно кажется, что здесь стоит мертвая тишина…
Вдруг — неожиданный, живой звук, кто — то шумно бросается к нам из — под развалин. Ребята реагируют мгновенно, привычно, те, кто на открытом месте, приседают на одно колено, вскидывая винтовки, кто успевает — прыгают за углы и заборы…
Молниеносная вспышка очередей. Оказывается — собака. Здоровенная псина, овчарка, когда — то ухоженная, откормленная, балованная, теперь разлетается на ошметки.
— А кто ее знает? Может, бешеная… — пожимают плечами стрелки.
Идем дальше…
И опять глухая, ватная тишина, которую не могут разбавить случайные механические звуки.
Покинутый город словно задает вопрос — почему? Где же вы, люди, что с вами стало? Только этот вопрос не услышишь, его можно лишь увидеть и почувствовать. Если бы я был художником, я бы попробовал нарисовать тишину брошенных городов, безнадежно глядящих на вас темными, подслеповатыми окнами…
— Мертвецы, когда умирают, выглядят до ужаса мертвыми, — сказал когда — то на заре веков один из литературных классиков.
Эта древняя фраза царапнула меня еще на первом курсе университета. Со временем бы забылась, наверное, как забылось многое из того, что когда — то читал запоем, не спал ночами, шалея от необъятности книжной мудрости…
Жизнь не позволила забыть. Потом, на войне, я вспомнил эту фразу и понял, что хотел сказать классик этим тройным подчеркиванием смерти. Мертвые, брошенные тела выглядят так, словно они не принадлежат уже не только себе — вообще никому, даже этому миру не принадлежат. Брошенные, забытые, сломанные куклы, в которых уже совсем не узнаются люди…
Я помню, как на той же Тайге мы закрепились на преобладающей сопке в квадрате 18–14. Ее южный, пологий склон порос извивающимися разлапистыми соснами и жестким, как проволока, багульником, северный же, крутой склон был голым и продуваемым, только щетинился соломой прошлогодней травы.
Враг ожидался как раз с севера — удобная позиция для обороны: видимость, обзор, промеренные расстояния, заранее пристрелянные точки, ответный огонь, можно пересидеть на южной, удобной для маскировки стороне.
Мы долго там стояли, почти две недели. А чуть ниже, под линией окопов, лежал труп, брошенный здесь еще до нас. Труп как труп, ничего выдающегося: защитный х/б комбинезон, черная вязаная шапочка, горные ботинки с пневмозащелками. От ветра и солнца он совсем завялился, можно сказать — мумифицировался, лицо и кисти рук стали совсем черными, темнее, чем у негров. Он вроде даже не пах, так что мы решили — пусть валяется. Хотел земли — вот она, вся перед ним! И птички поют, и солнышко светит, и ветерок шелестит сухой травой — лежи и завяливайся до антрацитового оттенка…
Дня через два мы начали называть его Тим. Так и распределяли сектора наблюдения для часовых — по левую руку от Тима, по правую… Когда глотали спирт в глубине укрепточки, неизменно поднимали тост за то, чтобы Тим быстрее воссоединился с остальными однополчанами. Мол, не суетись, Тим, прояви терпение, подожди своих, а мы уж не подведем, поможем им тебя догнать…
Нет, несмотря на то, что мы его окрестили, ничего человеческого в Тиме совсем не чувствовалось. Брошенная кукла, над которой можно и пошутить от нечего делать. Если бы я был художником, я бы нарисовал черное, смазанное, давно потерявшее черты лицо Тима под шерстяной шапочкой того же цвета. Как лик войны, допустим…
* * *
…Когда распахнулась дверь, я уже больше ничего не чувствовал, онемело не только тело, мысли тоже онемели и словно бы заморозились. Я просто и тупо высчитывал на пальцах — сколько раз откидывалась на ночь койка. В тот момент мне казалось самым важным, самым жизненно необходимым это понять. Два? А может быть, три? А может — два, три — это мне только кажется, это я так себя успокаиваю — два, три! На самом деле койка откидывалась только один раз, единственный раз, и, значит, прошли всего одни сутки, меньше суток…