После этого повернулась и, придерживая на груди разлетающийся халат, бросилась прочь из палаты с криком:
— Рейнджер! Рейнджер! Пошли отсюда! Нам здесь больше делать нечего!
56
«Самое большое несчастье для человека — невозможность остаться наедине с собой». Это странное изречение, которое однажды процитировала Валя, неизвестно откуда его позаимствовав, всплыло в сознании Егора, когда ему не осталось ничего другого, кроме как оставаться наедине с собой. Кругом на разные лады сопели и храпели случайные товарищи по камере предварительного заключения, подмигивала тусклая ночная лампочка, в коридоре гулко разносились чьи-то начальственные шаги — Егор был окружен многочисленными признаками человеческого присутствия, и при всем при том он был один. Всеми отвергнут и покинут. Сон не шел, и то, что завтра всех заключенных, и его в том числе, поднимут с утра пораньше, ничего не меняло. Вместо того чтобы спать, мозг совершал тщетную работу, единственную, на которую он способен, оставаясь наедине с собой: бесконечно перебирать образы прошлого. Без анализа, с минимумом эмоций, с редкими, но болезненными уколами сожалений. Егор проехал ту станцию, на которой он проклинал жену, и ту, на которой он упрекал себя; остались только несколько слов, которые то и дело выскакивали, заставляя произносить себя шепотом, полные укора и удивления: «Какой же я был дурак! Ну как я мог быть таким дураком?»
И самое удивительное заключалось в том, что у этого дурака оказалось достаточно сообразительности, чтобы во всех подробностях продумать и осуществить без сучка без задоринки свой дурацкий план!
Началось все с письма… нет, тьфу ты! Началось раньше письма. Пару лет назад, а может, и раньше. Он, конечно, тоже не подарок: он прежде сильно пил. Но потом ведь нашел в себе силы бросить! А когда бросил, жена стала такая добрая, приветливая, и думалось, все у них еще наладится, сыновья растут, и заживут они все вместе душа в душу. Но ведь пойми этих женщин! Увлеклась какой-то психологической дурью, покупала тонны этих популярных книжонок, все в доме было устлано ими. Егор предупреждал ее: «Брось! Зачем тебе это надо? Такие книги пишут старые девы, чтобы сбивать ими с толку нормальных женщин, у которых есть мужики». Одно время казалось, что Валя послушалась, по крайней мере, книжонок при нем в руки не брала. Но втайне, наверно, читать их не отвыкла. Знает Егор, что там пропагандируется: женская самостоятельность и независимость, а попросту говоря, блядство. Самое натуральное блядство. Он всегда это знал, но, как последний идиот, надеялся, что Валька — она же умная баба, и увлечения ее останутся на уровне воздушных мечтаний — словом, на уровне головы. Не перейдут ниже пояса. Значит, ошибался.
Как они решились переслать письмо по почте, чтобы оно оказалось в почтовом ящике семьи Князевых, с риском, что Валентина первой прочтет и порвет? Должно быть, изучили характер его жены: Вальке не откажешь в благородстве, адресованное ему письмо она никогда не прочла бы… Письмо было как письмо: в стандартном конверте, графы «Куда» и «Кому» заполнены на пишущей машинке. Егор его чуть было не выбросил сразу, подумал, что реклама, но, не отдавая себе отчета, почему и зачем, все-таки надорвал. И тем открыл череду своих терзаний. Из конверта на него выпрыгнул черт… выпрыгнула голая Валентина. С каким-то незнакомым мужиком — если только степень знакоместа можно установить по затылку, спине и заднице. Он брал Валентину сверху, и ее лицо высовывалось из-за его плеча — лицо, оргазмирующее каждой клеточкой, распахнутыми глазами, полуоткрытым влажным ртом. Его сладострастно фиксировал фотоаппарат, расположенный, судя по точке съемки, где-то на потолке. Лицо жены Егора, матери его сыновей, едрит твою переедрит!
Сначала Егор ни о чем не успел подумать: его прохватило до печенок нерассуждающей болью, насквозь обожгло. Восстановив способность рассуждать, он трезво сказал себе: «Неправда. Этого не может быть. Наверняка фотомонтаж. Взяли порнографическую фотку и прилепили бляди голову Валентины». Но Егор знал, что это не так. Во-первых, такое выражение лица невозможно сфотографировать случайно, когда Валя, допустим, идет по улице; Егору ли не знать, что таким ее лицо бывает только в совершенно определенный жизненный момент! Ну, а во-вторых, чтобы окончательно развеять наклюнувшиеся сомнения, из-под бедра незнакомого мужика высовывалось округлое женское колено, на котором отчетливо запечатлелся извилистый черный шрам. Егор отлично помнит, как он учил Валю кататься на велосипеде, в то лето, когда они еще не были женаты, и попытка одновременно держать равновесие и крутить педали закончилась падением в некстати находившуюся поблизости кучу угля. Угольные частицы так и остались, их невозможно вывести, похоже, будто под кожей по коленной чашечке ползет пиявка… Чувство, что этот шрам, и то лето, и их общие воспоминания, и их любовь переданы другому, заставило Егора заскрипеть зубами. Он все еще стоял возле почтовых ящиков, словно могло случиться что-то еще более страшное, если он сдвинется с места. Девочка лет двенадцати, которая вошла в подъезд, ведя на поводке пышную, колышущуюся, как шуба, черно-бурую колли, посмотрела на непонятного дяденьку с подозрением и на всякий случай прижалась к стенке, стремясь поскорее его миновать. Егор поспешно повернул фотографию так, чтобы девочка не могла увидеть, что вытворяет в постели ею жена. Он оберегал те клочки интимной неприкосновенности, которые у него остались.
Помимо фото конверт содержал еще и записку, которая выпала и приклеилась к натоптанному полу. Егор поднял ее, ожидая комментариев: имени Ванькиного любовника, места их встреч… Но наткнулся на две строчки:
«Не совершай лишних движений.
Месть — это блюдо, которое едят холодным».
Что-то в нарочитой лаконичности записки напоминало Валентинину манеру в раздражении выражаться вот так же издевательски афористично. Егору померещилось, что жена все это нарочно подстроила, чтобы посмеяться над ним… или чтобы заставить его ревновать. Как хорошо, если бы так оно и оказалось! Конечно, ревность — глупый способ, подходящий скорее, чтобы разрушить, а не освежить супружескую любовь. Но если бы Валентина решилась на измену только по этой причине, если бы она открыто призналась: «Ты в последнее время перестал обращать на меня внимание, утонул с головой в зарабатывании денег, а я живая женщина, мне все это нужно, и вот я со злости легла под первого попавшегося мужика…» Егор бы здорово на нее разозлился, да, уж это точно. Может быть, съездил бы разок по наглой красивой роже — только так, чтобы не выбить зубы, на что ему жена беззубая? Но, уж это точно, убивать никого не захотел бы. Ни ее, ни его. Поссорились и помирились, какие проблемы?
Зло заключалось в том, что Валентина признаваться не собиралась. В тот первый вечер, отравленный для Егора мерзейшей фотографией, он не столько ужинал, сколько наблюдал за женой. Полнейшая, нетревожимая безмятежность. Никаких признаков, что она знает о письме. Никаких признаков, что она показывает чужим мужикам (где один, там и двое, и трое, и неизвестно сколько еще) свой шрам, похожий на ползущую пиявку, и свою смугловатую янтарную раковинку в окружении курчавых, более темных, чем на голове, волос, для которой Егор подбирал столько смешных и ласковых слов, а теперь вот захотелось припечатать ее по-матерному… Он действительно выругался — вслух, витиевато, от всей души. Валентина аж подскочила.