Зал вежливо слушал, лишь дуновение эмоций время от времени рябью пробегало по этому спокойному пруду.
— Речь шла об инвестициях, в которых наша родина так нуждается сейчас. Я прямо спросил: «Герхард, почему немецкий капитал упорно отказывается вкладывать деньги в русский бизнес?» И получил в ответ: «Сергей, я призываю их делать это, но от всех слышу: имеет ли смысл вкладывать наши деньги, когда их отберет президент и растащат его приближенные, в то время как на нужды промышленности не пойдет ни гроша». Естественно, я не мог не спросить, каким образом у него сложился до такой степени непривлекательный образ России как поля инвестиций. И что бы вы думали? — Сергей Геннадьевич выдержал ораторски грамотную паузу — не паузу даже, а как бы сожалеющий вздох о тех, кто посягает на образ России. — Оказывается, здесь вина журналистов, причем в первую очередь иностранных. К моему прискорбию, таким оказался небезызвестный Питер Зернов. Вначале после своего прибытия, как вам известно, он сотрудничал с нами, результатом чего явилась нужная и своевременная книга «Сицилиец у власти», но теперь он раскрыл свое истинное лицо. Прикрываясь русским эмигрантским происхождением, втираясь в доверие облеченных властью людей, Зернов опубликовал ряд статей, представляющих российское государство в искаженном, непривлекательном свете. Стоит ли далёко ходить за примерами, когда я сам, — смущенно-доверительный смешок, — оповещен, что в случае моего назначения президентом нефтяной компании «Российская нефть» я должен буду ждать разоблачительного материала о моих доходах и биографин. Вы сами понимаете, глубокоуважаемые гости, что в моем положении может очутиться каждый из вас, пока по российской земле — нашей земле! — разгуливают Зерновы.
Под аплодисменты сойдя с трибуны, Свечников, на висках которого выступил пот, наклонился к Савве: — Максимыч, останься. Надо переговорить…
— И вы организовали взрыв?
— Никакого взрыва! — Савва клятвенно прижал обе ладони туда, где в его пухлой груди должно было биться сердце. — Мне велели только припугнуть. Только припугнуть!
— А как же взрывное оборудование, пропавшее со склада? Специальные пассатижи?
— Не видел я никаких пассатижей!
— И Феофанова, выходит, в глаза не видели?
— Феофанова? Видел, — неожиданно утихомирился Савва. — По-моему, он по фазе сдвинутый. Идейный сдвинутый, что еще хуже. Вот его и допрашивайте. Может, он Зернова по собственной инициативе пришиб. С него станется.
46
Все раны на земле заживают. Все страсти угасают, рано или поздно. Что же дальше? Спокойствие. Зима — синоним спокойствия. Белые стены, белая заснеженная равнина за окном в белой раме. Рамы кажутся легкими, пластмассовыми, представляется, их можно открыть одним пальцем, но они начисто лишены ручек, в точности как двери. Стекла — антиударные: скорее размозжишь о них голову, чем разобьешь стекло. Кровать и стулья — неподъемно-тяжелые. Стандартное оборудование палаты для психически больных с наклонностью к суициду. Единственное, что выбивалось из общего ряда, — компьютер. Это было первое, о чем попросила Лиза Плахова, когда наконец-то начала заговаривать с окружающими. И несмотря на то что один из суетившихся вокруг нее врачей был против, потому что искренне считал, будто Лиза психически заболела и пыталась покончить с собой по причине чрезмерного увлечения виртуальной реальностью, другой удовлетворил просьбу, так как был безмерно рад, что больная высказала хоть какое-то общественно приемлемое желание. До этого она только упрекала окружающих в том, что ее спасли. Но гуманность общества не простирается так далеко, чтобы приканчивать тех, кто по тем или иным причинам не сумел завершить самоубийство, а потому, чтобы утешить Лизу, пришлось ограничиться компьютером. Правда, кажется, она утеряла прежний напряженный интерес к нему. Вместо того чтобы сидеть за компьютером или листать регулярно приносимые газеты и журналы, больная предпочитает часами лежать, уставясь за окно или в потолок и размышляя… о чем, непонятно.
Что представляет собой это заведение, в котором оказалась Лиза Плахова, много ли в нем содержится пациентов, чем они больны и находится оно в Москве или за городом, она не имеет ни малейшего представления. Когда Лизу везли, а потом несли сюда, все раздражители внешнего мира доносились в ее приглушенное, точно обложенное ватой, сознание искаженно, с великим множеством помех. Единственное, что, она видела, — звенящий коридор, нет, скорее тоннель, круглый, как труба изнутри, ужасно длинный, который завершался нестерпимо сияющей и подрагивающей точкой. Она чувствовала, как невидимые руки бинтуют ей запястья, которых она не могла больше разглядеть, ощущала уколы игл, но воспринимала медицинские усилия как тщетные. Тоннель — это все. Это конец. Путь на тот свет. Все умирающие видят тоннель — так сказано в книге «Жизнь после смерти». Лиза не боялась, ей даже не было интересно, что случится дальше, когда она войдет в сияющую точку. Встретит ли она там Бога, чертей, ангелов или каких-то других существ? Однако она не узрела ни одного представителя разряда тех, кого принято относить к сверхъестественным и потусторонним. Наоборот, по мере того как растворы сильных лекарств вливались ей под кожу и в вены, тоннель оквадратился и превратился в стены обычного длинного коридора, потусторонний свет, как оказалось, исходил из прямоугольных ламп на потолке… Дверь захлопнулась. Что же дальше? Палата, откуда нет выхода, похожая на коробку для куклы, в которую не играют. За окнами плоское заснеженное пространство обнесенного высоким забором сада; летом, наверное, тут хорошо, а зимой торчат одни только голые палки. И треугольные синие ели. Господи, треугольные, и тут какая-то навязчивая геометрия! И скука, скука, скука!
Лиза лежала на боку, равнодушно прислушиваясь к тонкому свиристению декабрьского ветра за окнами, когда в комнату вошла медсестра с эмалированным лотком, в котором перекатывался тонкий пластмассовый шприц. Пришлось повернуться на живот и приспустить пижамные брюки — с внешним спокойствием, с яростью в душе, предвидя, что ждет ее через несколько минут. Уколы отбивали способность мыслить, навевали безразличие и сонливость, от них голова становилась, будто отсиженная нога, разве только мурашки не бегают. От таблеток наступал тот же эффект, но с таблетками Лиза навострилась справляться, задерживая их между языком и щекой, а потом выплевывая в унитаз. От шприца не увернешься… Значит, надо как-то бороться с последствиями.
— Спасибо, — привычно сказала Лиза, прижимая ватку к месту укола.
— На здоровье, — ответила, уходя, медсестра.
При чем тут здоровье! Все окружающие делают вид, что беспокоятся о Лизином драгоценном здоровье, а на самом деле хотят одного: чтобы она все забыла и ни о чем не думала. Если человек задумывается о том, на какие деньги живет он сам и те, кто его окружает, значит, он опасен. Для других и в первую очередь для себя. Наглядное свидетельство — забинтованные запястья. Порезы от бритвы зажили и больше не нуждаются в марле и мазях, но Лиза продолжает самостоятельно их бинтовать. На вопрос врача (кто они тут, в этом милом заведении: психиатры? психологи? словом, какие-то «психи») она ответила, что ей страшно смотреть на свои исполосованные руки. Психоврач глубокомысленно покивал и продолжал расспросы, на основании которых, наверное, поставил диагноз. Лиза ему соврала. Она ничуть не боится этих корявых, схватившихся плотными корочками порезов; на самом деле ей стыдно на них смотреть. Стыдно вспоминать чувства, толкнувшие ее на этот шаг. Какой же надо быть дурой, чтобы резать вены! Даже и не дурой, а ребенком, для которого родители — лучшие в мире люди. Где-то в мире существуют воры и убийцы, а вот родители непременно лучшие в мире люди, хотя, по статистике, у воров и убийц тоже бывают дети… Лиза помнит, как, приставив лезвие бритвы к левому запястью, она плакала. Сейчас слез нет. Отплакалась, хватит! Не осталось ни отчаяния, ни разочарования, ничего, кроме злости на людей, которые так подло ее обманывали.