Поздоровавшись с консьержем, солидно кивнувшим в ответ на американскую улыбку, Питер поднялся к себе, на третий этаж, высотой равный стандартному шестому. Высоченные потолки, ковровые дорожки, в углах необъятной лестничной площадки разлапистые нецветущие растения, глянцевитым блеском производящие впечатление искусственных. Для потомка русских эмигрантов первой волны это напоминание о Большом Советском Стиле представлялось чуждой экзотикой, вроде античных развалин Греции или египетских пирамид. Два ключа последовательно повернулись в двух замках — с некоторым усилием… Что это, неужели испортились? Когда он уходил, дверь закрылась нормально… Питер не был трусом, но ношение с собой газового пистолета при его работе не было излишней предосторожностью. Ударом обутой в зимний ботинок ноги Питер распахнул дверь настежь и, одним рывком впрыгнув в прихожую, включил свет. «Jingle bells, jingle bells…» — настырно крутилась хрустальная мелодия в голове Питера, но слова подворачивались русские: «Кто-то здесь, кто-то здесь…»
Пустая квартира встретила жильца безмятежной тишиной. В просвет незадернутых штор следило за ним ночное небо. Дуло газового пистолета дергалось из стороны в сторону, не находя мишени. Питер обошел все три комнаты, проверил кухню, подсобку и ванную. Никаких изменений. Даже махровый полосатый халат, который он, уходя, повесил на сушку для полотенец, не соскользнул на кафельный пол. Питер свободнее перевел дыхание, присел на стул возле компьютера. Глупая подозрительность! Все замки на свете когда-нибудь выходят из строя. Вызвать слесаря и заменить. Это то, что предписывается двери. А себе он предписывает ранние подъемы, холодный душ и рациональное питание. Неплохо бы еще побегать трусцой, но, к сожалению, пятнадцатиминутный бег трусцой в пределах Садового кольца равен часовому вдыханию угольной пыли. Непременно надо выкроить время, чтобы выбраться за город. Не сейчас, лучше в начале декабря, как только сдаст в типографию очередной номер журнала. Когда окончательно ляжет снег, глубокий, пушистый снег… Вдвоем с ней: шалить, как дети, перебрасываться снежками… А если она откажет? Если скажет, что он ей не нужен? Все равно за город — зализывать раны в одиночестве, проваливаться в сугробы, по-буддистски созерцать голые черные ветви, склоненные под пышными шапками. Какая же это роскошь — русский снег…
Питер еще бормотал под нос что-то о снеге, когда зазвонил телефон в дальнем углу комнаты. Звонок словно пробудил его, сделал очертания окружающих предметов резкими, до предела обострил восприятие, и Питер отчетливо увидел доказательство того, что квартиру без него кто-то посещал. Доказательство валялось на полпути между компьютерным столом и кушеткой и выглядело невинно, как, в общем, и положено выглядеть заурядному бытовому предмету. Однако, несмотря на его мнимую заурядность, Питер отдавал себе отчет, что такого предмета в доме не было. И даже если допустить, что он завалялся где-то в подсобке, Питер не извлекал его на свет. Ни сегодня утром, ни накануне.
Телефон продолжал звонить. Надо взять трубку. Лежащий на полу предмет приковывал Питера к месту. Он еще успеет поразмыслить об этом предмете. Телефон разрывался от звона. Питер встал, чувствуя себя, как столетнее дерево, которое с корнями вырывают из земли. Никто не живет вечно. Питер улыбнулся и снял трубку.
— Я люблю тебя, — услышал он единственный в мире голос, который не ожидал больше услышать никогда, и успел расцвести, и восторжествовать, и краем, ненужно, подумать о ключах и замках, а может быть, и замках, до того как любимый голос свернулся в плотный огненный шар и ударил ему в ухо, разнося голову, и осколки черепа оказались стеклянными, в полете они вызванивали «Jingle bells, jingle bells…», и Питер удивился тому, что слышит песенку, когда у него не осталось ни ушей, ни головы, а звон нарастал до физической нестерпимости, сливаясь с предсмертным (да, теперь ясно, предсмертным) звонком телефона, и Питер постарался припомнить «Отче наш» и по ниточке этих вечных слов, затверженных во младенчестве, начал карабкаться куда-то ввысь…
2
Ноябрь — самый мрачный месяц в году. Время присутствия солнца над линией горизонту стремится ужаться до минимума, красные и желтые листья облетели, черное безобразие сучковатых деревьев, грязного асфальта и пасмурных сумерек, занимающих весь день и без четкой границы перетекающих в ночь, не смягчается даже снежной белизной. Возможно, в том, что расправившаяся с социализмом Россия сохранила в наследство обычай празднования седьмого ноября, есть заслуга погодных условий: отбросив идеологию, которую символизировали красные знамена, люди пожалели об их цвете — цвете необлетевших осенних листьев. А если проще, на излете затянувшейся осени хочется праздника, хочется яркого, пусть электрического, света, дружеских сборищ… хочется застолья, наконец!
Идя по коридору Генеральной прокуратуры, вызванный к заместителю генерального прокурора Константину Меркулову, следователь по особо важным делам Александр Борисович Турецкий с удовольствием вспоминал недавний праздник. В День примирения и согласия — так, кажется, его приказано величать? — семья Турецких проявила полное согласие: надо идти в гости! Даже Нинка, все свободное время проводившая со студенческими друзьями, не стала возражать против того, чтобы пойти к Грязновым, где огоньки люстры радужно отражаются в хрустальных затейливых бокалах, на белой скатерти испускают сдобный пар изделия неподражаемого кулинарного таланта Нины Галактионовны, где их ждут все свои. Особенно ждал Слава Грязнов. Седьмого ноября он любил побеседовать о судьбах погибшего советского государства, сопровождая размышления хорошим вином. В данном случае красным, потому что именно оно преобладало на столе: наверное, Нина Галактионовна решила, что к ее кулинарным изыскам особенно подойдет красное. Вячеслав Иванович в таких вопросах жене повиновался. Как, впрочем, и во многих других.
— Ведь мы, Санек, жили, как в детских яслях, — доказывал Слава. — Нам долдонили про борьбу трудящихся за свои права, про нищету, безграмотность, а мы ничему не верили. Ну, может, верили, но мимо ушей пропускали. Мы ведь не видели этого ничего! А теперь, когда каждый день сталкиваешься и с нищими, и с безработными, и с беспризорниками, которые шляются по улицам, вместо того чтобы учиться, начинаешь на некоторые вещи смотреть свежим взглядом. Ведь не случайно народ большевиков приветствовал, не потому, что он якобы с ума сошел!
— Революции, — возражал Турецкий, — делаются для того, чтобы жить лучше, а завершаются длинными муторными объяснениями, почему жить стало хуже. Короче, Слава, революции всегда несут новое угнетение.
— Но ведь угнетения и раньше было полно! И против него всегда боролись. Дай-ка я тебе прочитаю украинскую песню про одного народного мстителя…
Ну, если начистоту, выпил генерал Грязнов изрядно… Иначе, комментируя идеи борьбы бедняков против угнетателей, не достал бы сборник украинских песен, приобретенный в Каменец-Подольске во время недавнего поиска картин гениального авангардиста Бруно Шермана
[1], и не попытался бы исполнить одну из них. Пение, впрочем, превратилось в декламацию, потому что мотива Вячеслав Иванович не знал, а в нотах не разбирался. Зато слова ему нравились. Народная баллада, посвященная историческому герою Западной Украины, начиналась: «Ой, попид гай зелененький ходит Довбуш молоденький…» Сначала слушали внимательно, пытаясь разобрать на слух, что же происходит в песне, потом от непонимания захихикали. Комический эффект нарастал.