Аня кивнула, но тотчас же ей стало стыдно за свое сокровенное.
– Тебе кажется, что тебя никто не понимает. – Он угадал замечательно. – Сейчас очень легко ошибиться, когда вдруг появится новый для тебя человек, интересный просто как всякий новый человек…
– Нет-нет, совсем не то. Нет. Вот если человек… – она сама употребила это усредненное слово, – если человек не замечает меня, а на самом деле я рядом!
Цукерман помолчал.
– Анечка, я читал твое сочинение…
При чем тут сочинение? Неужели он тоже скажет: «Учиться, учиться, учиться?»
– Если человек не обращает на тебя внимания, значит, тебе самой придется измениться. А ты меняешься каждый день, взрослеешь. – Цукерман как будто торопился высказать не очень приятные вещи. – Пройдет время, и он увидит тебя новую, удивится перемене в тебе. А может, ты сама к тому времени разберешься, что не стоит он твоего внимания…
Ну а пока-то что ей с собой поделать? Она ведь уже и губы красила, а ножки-то оставались тоненькие, совсем девчоночьи. Что ей с ножками делать?
Изнанка жизни в подъездах и на заборах была исписана похабщиной вперемешку с «I love you». Фасад же пестрел словами: «Учиться, учиться, учиться» наряду с «Да здравствует» и «Слава КПСС». В школе у расписания в стенку были вколочены деревянные буквы: «Политическая учеба». Физрук за неимением места прямо на буквы прикнопил плакат: «Все на лыжы» – через жирное «ы». Плакат провисел два дня, пока Вероника не указала на ошибку. Когда же плакат сняли, обнаружилось, что в слове «учеба» пропала буква «ч». Возможно, ее не было уже давно, но в антисоветском акте почему-то стали подозревать Вулича. Дело замяли только потому, что словосочетание неудобно было произносить вслух, да и прямых доказательств против Вулича не было.
Зато грамотностью отличился Макаров, написав знаменитое сочинение: «Мы, молодое поколение Страны Советов, не видели пожара войны, не слышали свиста пуль, разрыва снарядов…» Вероника сказала, что сочинение очень глубокое.
Зима сдавать позиции не спешила. Все верилось, что снег сыплет в последний раз, однако мело, мело, и каждый вторник и пятницу физкультура была на лыжах – на старом кладбище возле самой школы, откуда пионеры таскали в металлолом чугунные кружевные кресты.
На горке Аню подкараулил Вулич – проскользнул на лыжах так близко, что едва не впечатал в оградку… Аня порвала о прутья варежку и уселась в снег. Вулич, описав круг чуть пониже, забрался к ней «елочкой»:
– Ушиблась? Ерунда, ну!
– Дурак! – Аня ответила резко. К счастью, лыжи не пострадали.
Поздно вечером. Возвращаясь домой из булочной, Аня, высунув из дырки в варежке палец (зашить все не собралась), отковыривала корочку хлеба. Крошки во рту, тая, оставляли кисловатый вкус – в тему весеннему снегу, который налипал на подметки.
У подъезда маячил Вулич. Без шапки, в модной куртке на рыжей подкладке, он выглядел по-настоящему взрослым. Снег все сыпал – мокрый. Вероятно, последний этой зимой.
Аня остановилась. Вулич шагнул навстречу:
– Ты знаешь, зачем я тебя жду?
– Прощения просить? – Аня начала язвительно, но Вулич продолжил свое:
– Знаешь, прекрасно знаешь. И зачем я в этот драмкружок хожу, и зачем с твоим Парашиным…
– Вот только Пара… Порошина не трогай, а? – Аня завелась.
Вулич промолчал, переминаясь в талой кашице. На Аню дохнуло табаком – запахом почти запретным, чужим.
– Последнее время я… – Вулич в паузе посмотрел в небо. – Я без тебя жить не могу!
Дальше он говорил еще много каких-то слов, которые обычно говорили в романах прошлого века. Аня смотрела на него, на тихий снег в свете фонарей и думала только, что же это такое делается. Признание – первое в ее жизни. Но от кого? Зачем?
Она замотала головой, как бы желая отогнать дурной сон. Ей хотелось крикнуть, но получилось вяло, глухо, в такт снегу:
– Уходи! Уходи!
Вулич приблизился. Она стояла не шевелясь, дрожа от знакомой уже щекотки. Вулич взял в ладони ее лицо, слегка тронул губами сжатый рот. Поцелуй пришелся немного в нос. Первый поцелуй в ее жизни – холодный, мокрый! Кровь хлынула ей в губы, заставила их раскрыться…
– Уходи! – Она вывернулась, стукнув кулачком Вулича, и побежала домой, перепрыгивая через три ступеньки.
Мамы не было дома. Аня прямо в пальто открыла кран в ванной, терла с мылом лицо, наглоталась пены… Потом разрыдалась, скукожившись на корточках на полу, и плакала, плакала, уткнувшись лицом в коленки. Потому что ее первый поцелуй состоялся. И этого уже никогда переиграть нельзя.
Слезы кончились. Аня все еще на корточках пересчитала плитки кафеля на полу в ванной. Ей захотелось есть. Она спокойно разделась, достала из холодильника продукты, выставила на стол масло подтаять… А почему, собственно, в нее нельзя влюбиться? Детей же от поцелуя не будет – это она знала точно. Чуть погодя тихонечко заточила совесть. Аня доверила дневнику: «Дура я, дура! Я себя презираю. Вот уж чего не ожидала – нет уж, чего угодно и от кого, но тут… Что же мне делать? Зачем же так сразу, зачем? Сколько вопросов я задаю – кому? Все получилось немножко глупо, как у детей. Ладно, пусть меня целуют другие, но я-то никого не целую. Я сохраню свой поцелуй для единственной любви. Неожиданно еще слепились строчки одна к другой:
Я любить устану и отчаюсь.
Разойдутся, зарастут пути.
Ты меня без радости встречаешь,
А теперь без грусти проводи.
Аня продолжила бы и дальше, но засомневалась, а кто и куда, собственно, ее собирается провожать? К тому же было уже слишком поздно: в доме напротив светились всего три окна.
Словам «любовь», «счастье» всегда сопутствовало слово «борьба». Например, любовь к Родине доказывалась в упорной борьбе. А с кем? С собой? Но Аня хорошо понимала, что счастье возможно только на советской Родине. Тогда с кем? С такими, как Вулич? С Вуличем бороться теперь по-человечески было нехорошо. Значит, не с ним, а за него, за то, чтобы он наконец понял, какое им выпало счастье – жить. Родина писалась с большой буквы. Любить ее тоже полагалось с большой буквы, потому что она воспитывала, одевала, кормила и ждала благодарности. Родина была просто как мама. А мама ждала благодарности? Мама откладывала жизнь «на потом», а пока бегала на работу, таскала сумки с продуктами, воспитывала дочку, жизнь которой должна была начаться… когда-нибудь. Мама боролась, потому что любила. А кроме дочки, она уже никого не любила. Если любишь кого-то, значит, без него жить не можешь. Без мамы Аня тоже жить не могла. А без Родины?
Аня не помнила точно, кто из поэтов сказал: «Страна, где мы впервые вкусили сладость бытия», однако ее удивило определение. Бытие состояло из обязаловки школы, домашних заданий, политзанятий и комсомольских собраний. Даже ярких цветов в жизни случалось мало, разве что красные лозунги прострачивали серое полотно города. Красный считался цветом крови, но вовсе не выглядел трагичным в ткани этих лозунгов. Жалко бывало только гвоздик на сером граните памятников, потому что в них уже созрела собственная скорая смерть. «Кровавой» еще бывала свекла, когда мама вилкой подцепляла ее из кастрюли – брызгал темный водянистый сок цвета венозной крови… Школьников учили сражаться, а им хотелось любить. Любовь считалась необязательной, но без нее же, по логике, выходило сплошное небытие!