Тает снег, уставший вешнею порой.
Слышно: ужин жарит мама за стеною.
Сонное затишье тянется, как нить.
Только грозы близко, скоро буре быть.
Ей очень хотелось сочинять стихи, и она думала, что этому, в принципе, можно научиться, как можно научиться готовить еду.
Утро двигалось по обычному распорядку: яичница, чай с вареньем… Изнутри же распирала досада-вина за вчерашнее, сокровенное, которое она отдала во власть Веронике. За сочинение грозила «пара» – за невыдержанность композиции, нераскрытие темы и пр.
Сапоги показались тесноваты, как будто за ночь нога успела раздаться. Обстоятельство странное: обычно Ане приходилось поспевать за сапогами. Их всегда покупали «на вырост». В новом виде сапоги носились только с носками, а когда нога догоняла размер, они выглядели уже потрепанно. Вертясь перед зеркалом в прихожей, Аня оценила себя как существо из скорлупки – только что вылупившееся из маминого пальто.
Мама перешивала, перелицовывала ношеные вещи, подкраивала из старья юбочки для дочки. Новые наряды мама покупала ей редко. Когда оставались деньги, тратила их на золотые колечки – тоже для дочки, тоже на потом, когда подрастет. Пока же шила юбочки типа «черный низ», где-то подсознательно специально, чтоб на дочь не смотрели мальчики. Одноклассники под категорию «мальчиков» не подходили, они были просто товарищи. А «мальчики» – это те, кто старше и… опытней?
Маму звали типично для поколения детей войны: Зоя, жизнь. Стежок к стежку мама перешивала свою рваную жизнь на дочку – может быть, она ее, перелицованную, доносит? Собственная мамина жизнь остановилась десять лет назад, когда Анин отец однажды не вернулся с работы. Мама не могла себе простить, что спокойно кромсала на кухне буханку хлеба в то время, как его мертвое тело уже кромсали в морге… Но то, что вскрывали в морге, не было им. А куда же девался он сам? Он был веселый, друзей любил. Куда девалась его улыбка? Мама не могла ответить на этот вопрос.
Призрак смерти преследовал маму с детства, еще с финской войны, когда густая луна затекала в окошко. То, что можно было разглядеть за окошком, – были белые люди, люди… лыжники в маскхалатах. Дальше, дальше детство вплеталось в войну: ушел отец, за ним оба брата. Они уходили веселые, смелые люди, а превращались в память. От памяти только хотелось плакать… С войны еще оставались платья, присланные по ленд-лизу (если мама точно помнила это слово), и пломба на верхнем коренном, поставленная пленным врачом. Пломба держалась тридцать пять лет, но так и должно было быть, потому что пломба была – память.
Маме продолжало казаться, что война только что кончилась. Недостаток продуктов до сих пор объяснялся послевоенной разрухой. Где-то мама умудрялась доставать-подкапливать продукты, поддерживая нестрогий пост буден ради сытных праздников, когда к обычному набору макароны-картошка-тушенка добавлялась колбаса, она же в салате «Оливье» с майонезом, настоящий индийский чай… И это казалось счастьем. Уколов палец, мама поймала себя на том, что с утра думает о зеленом горошке, который выдали на работе еще к ноябрьским. За зиму горошек прокис… Ну, вот до слез было обидно, потому что берегла она эту банку… Хотя, может, его сразу выдали кислым, ведь он в холодильнике зимовал.
В школе говорили, что Аниному поколению тоже придется туго, потому что они – «второе эхо войны» – их числом родилось мало за отсутствием «нерожденных детей нерожденных родителей». Они же успели родиться каким-то чудом, проскочив в мясорубке, и за это должны быть благодарны… кому? Государству? Перед государством был долг хорошо учиться и почетная обязанность защищать интересы… То, что прибывало в свинцовых гробах из Афгана, никак не могло быть вчерашними мальчиками. Но куда же девались они – те, которых воспитывали, учили на исполнение какого-то долга в невообразимо чужой стране?..
Снег за окном отсыпал по крупинке долгую чашу зимы. Аня барабанила пальчиками по парте, когда Вероника ровным голосом зачитывала смертный приговор: содержание-грамотность:
– Андреева – четыре-пять, Аркадина – четыре-четыре, Бирюлин – три-три, Булыжников…
На фамилии Булыжников Аня напряглась, затаив дыхание: следующей была она.
– Валлен – пять-пять.
Анна с радостью выдохнула. Значит, главное – не бояться, позволить словам течь как вода, как они сами хотят лепиться друг к другу. Вот как если болтать с Нинкой Семеновой. А с ней как раз можно болтать обо всем, в том числе и об «этом».
Осенью Аня спросила у Нинки, действительно ли дети случаются только от «этого» или равно от долгих поцелуев? Сомнения проистекали из фильмов, где герои вроде только целовались, а потом вдруг девушка беременела.
Вероника зачитывала вслух отрывок из Аниного сочинения про самосовершенствование и духовный рост. Головы повернулись на Аню – она вспыхнула до корней волос. Хотя ведь ей нравилось, очень нравилось выделяться! Вероника сказала, что сочинение очень глубокое.
Аня никак не могла представить себе Веронику юной. Как будто она родилась сразу училкой с пучком темных волос. Однажды только Вероника развернулась резко на хлопок форточки – посыпались шпильки, волосы плавно стекли ей на спину толстой змеей… Тогда Аня представила Веронику перед сном в домашнем халате. Неужели она тоже делала «это» со своим мужем? Обыкновенная, уже немолодая женщина (а было Веронике тридцать семь лет).
Вероника сказала, что любовь сама по себе – большое чудо, что можно прожить жизнь, нарожать кучу детей, но так и не испытать этого чуда.
Макаров слегка коснулся Аниных пальцев:
– У тебя ногти розовые. Ты их ярко не крась, тебе не идет.
Аня сжала в кулачок ладошку. Макаров был длинный, рыжий… противный, в общем. Он пытался грызть кирпичи, готовясь к войне с Китаем, на случай, если будет нечего есть.
Макаров сказал, что девчонки ярко красят ногти, наверное, для того, чтоб под ногтями не было видно грязи. Аня ткнула его локтем в бок. Макаров тихо добавил:
– Ты вообще женственная. А вот Самсонова мужиковатая. И Редькина тоже.
Интересно, как это Макарову могло так казаться, когда у Редькиной со всех сторон так и перло? Она носила второй размер лифчика. Перед физкультурой девчонки переодевались, поворачиваясь друг к дружке спиной, стесняясь либо своих объемов, либо белья. Аня же стеснялась своей недоженскости, почти детского тела.
Макаров высморкался и сказал нарочито громко:
– Что-то много соплей, – имея в виду ее хваленое сочинение. Он всегда выдергивался, когда кого-то хвалили.
Леша Вулич срезал с последней парты:
– Ты бы так не смог.
Фамилия придавала Леше определенный флер. В его поступках действительно сквозила отчаянность. Макаров же любил «сажать в лужу» училок. Предполагали даже, что он дома заранее готовит вопросики на засыпку. Однако он как-то умудрялся никогда не доходить до конфликта. Аня думала, что это, наверное, и называется «хитрость».