Он снимал комнату у какой-то бабки-алкоголички. Помимо Романа, в комнате обитали клопы. И я еще думала, что, если мы поженимся, придется жить в нашей квартирке над аптекой, хотя там и без того тесно, но иного выхода нет. По крайней мере пока. Но может быть, это вовсе даже и ничего, рабочим быстро отдельные квартиры дают. Вскоре Роман сказал, что ему нужны таблетки. «Зачем, разве ты болен?» – «Нет, я совершенно здоров. Но таблетки мне все равно очень нужны». В его комнате у этой алкоголички (я называла ее старуха-процентщица) был целый ящик неизвестных мне лекарств. Насколько я понимаю теперь, все это были «колеса», которые Роман удачно сбывал, обеспечивая себе неплохое существование с апельсинами и растворимым кофе. В некоторый момент, осознав, наконец, мои слова о том, что я не могу достать лекарств, хотя и живу над аптекой (какая вообще связь?), он сказал, что в таком случае ему нужны деньги. Причем сказал весьма грубо: «Раз уж ты лекарств достать не можешь, так хотя бы денег достань». – «Зачем тебе деньги?» – «Ну как зачем? Деньги всем нужны». «Ну-у. да». У меня с собой в сумочке как раз была стипендия. Повышенная, имени Маяковского, целых сто рублей одной бумажкой, и я с гордостью их вытащила: «Вот», потому что не могла же я отказать другу в поддержке, когда он в ней нуждался.
– Это что такое? – повертев купюру в руках, спросил он, слегка скривившись.
– Моя стипендия. Вся.
– Ты что, дура? Я про деньги говорю, а не про стипендию!
В этот момент мне стало по-настоящему страшно, и я вдруг как будто впервые увидела рваные обои клоповника, замызганный пол, жалкие занавески в крапинку, пачки лекарств на столе. И посреди этой мерзости сто рублей были вдруг не деньги? Да у меня в жизни не было больше ста рублей!
Роман стоял посреди комнаты в тельняшке и старых спортивках с этой несчастной моей красненькой сторублевкой. Роман – моя первая настоящая любовь, которую я тайно полагала кармической. То есть я думала так, что наконец-то случилась встреча родственных душ, ведь не случайно же этот человек сел рядом со мной на бревно в тот момент, когда я ждала именно этого – встречи, предопределенной заранее и случившейся помимо нашей воли. (Кроме Романа, я тогда любила еще Александра Блока, поэтому и была проникнута мистическими настроениями.)
– Да я на заводе получаю в два раза больше! – сказала моя любовь в старых спортивках. – Ты разве не знаешь, с какой суммы начинаются деньги? Они начинаются с тысячи рублей! У тебя родители хорошо зарабатывают?
Я, честное слово, даже не понимала, о чем это он и что вообще происходит.
– Ты меня разочаровала, – сказал Роман. – Я думал, ты из приличной семьи, в которой водятся деньги. А ты носишься со своей вшивой сторублевкой. Ты. Ты хоть знаешь, с кем разговариваешь?
Господи, до того момента мне казалось, что я общаюсь с человеком, который исповедует те же идеалы, что и я. Высокие коммунистические идеалы, на фоне которых все остальное теряет значение. Ведь он даже носил на пиджаке комсомольский значок!
– Ты хоть знаешь, как меня зовут? – с усмешкой спросил Роман.
– Роман.
Роман разразился громким хохотом, от которого мне сделалось еще более страшно:
– Я чеченец. Разве могут меня звать Роман? Меня зовут Шахид. Ты знаешь, что означает мое имя? Шахид – это страдалец за ислам! Да что ты вообще знаешь? Историю с литературой на лекциях проходила, да? А ты слышала про генерала Ермолова?
Тут я наконец попыталась взять себя в руки:
– Почему я должна отчитываться перед тобой? Ты кто вообще?
– Я Шахид! Поняла? А царский генерал Ермолов заявил, что чеченцев поработить нельзя, их можно только уничтожить!
– Когда это было? Это еще до революции было.
– Ага! А про 23 февраля ты ничего не слыхала?
– 23 фев-ра-ля?..
Да в своем ли он уме? Для нас 23 февраля был Днем Советской армии, и больше он абсолютно ничего не означал. Нет, ну абсолютно ничего.
– 23 февраля сорок четвертого года. В четыре утра русские войска окружили все населенные пункты и стали расстреливать на месте стариков, инвалидов и больных – всех, кто не мог идти. А всех остальных вывезли в Казахстан и Сибирь. – Он как будто харкал словами мне в лицо.
Каждое слово – плевок с кровью. Мне даже захотелось утереться.
– Замолчи! Ты все врешь. Только я не понимаю зачем. Советские солдаты не могли расстреливать стариков, потому что они советские солдаты!
– Русские псы необрезанные.
– Я тоже русская, – сказала я и в тот же момент ощутила некоторую ущербность – от того, что он смотрел на меня как на гусеницу.
– Русская шлюха. Ты легла в постель с человеком, даже не зная его настоящего имени.
Я на секунду онемела, все еще не веря в происходящее, потом таки слепила губами:
– Ты же, ты же называл меня своей невестой.
– Я соврал. – Он расхохотался раскатисто, громко. Смех его камнепадом обрушился мне на плечи.
– Под честное комсомольское? – пролепетала я.
– Да. А ты и поверила? Чеченцы на русских не женятся. У меня в Грозном невеста есть, Луиза. Мне отец на ней жениться велел. А чеченец против воли отца не пойдет. И кровь портить не позволит.
– К-кровь портить. А спать с русской можно? – У меня дрожал подбородок.
– Спать – можно. Русских и прирезать не грех. Они родителей не почитают. Тебе бы разрешили родители спать с чеченцем?
Он приставил мне к шее перочинный нож – тот самый, которым чистил апельсин, и слегка чиркнул лезвием по ключице крест-накрест – так, что выступила кровь.
– Теперь ты наказана, – сказал Роман. – Когда-нибудь придет наше время. И если русские предпочтут умереть, значит, они и не вставали на путь исправления.
Оказавшись на улице и прижимая к ранке носовой платок, я могла только думать, почему же небо не раскололось, почему вокруг так же спокойно плещется тихонькая жизнь, когда вот только что для меня обрушился мир, разлетелся на тысячи осколков, которые уже не собрать воедино. И чем виновата я, конкретно я, если именно меня наказали за расстрел чеченских старушек, в который я так и не смогла до конца поверить. Может быть, Роман наказал не меня одну, я была одна из многих девушек, пострадавших на войне, официально объявленной много позже. Потом я поняла, что все, что ни происходит, происходит только с тобой, остальным до этого, в сущности, нет никакого дела. Кроме разве что самых близких. Но им я ни за что не открыла бы правду, потому что для них она как раз слишком жестока.
Сто рублей Роман оставил себе. Дома мне пришлось сказать, что меня ограбили в автобусе и что я именно поэтому плачу. Папа еще утешал: «Ну подумаешь – сто рублей. Плюнь. Не стоят они твоих слез. Пусть этот вор, который их украл, совести на них купит…» Наивный, честный мой папа! Потом мне пришло в голову, неужели весь спектакль был разыгран ради ста рублей? Неужели?