Однако никак не удается отделаться от мысли, что Юрий Петрович, латентный садист, то есть уже не латентный, если бьет жену, решил избавиться от этой самой жены. В сущности, это просто: можно вывести Маринку на окраину, ударить камнем по голове и бросить на обочине. А потом объявить в розыск: якобы она сама ушла из дому в невменяемом состоянии, споткнулась и разбила голову об этот камень. Тем более что она действительно ушла из дома. И просить защиты ей не у кого, кроме как у самого Господа Бога.
А что, если это Юрий Петрович убил Сильвию? Ну да. «Воробьи» же недалеко от дома престарелых, можно подкараулить жертву по пути с работы или даже каким-то образом заманить в пустынное место. Зачем? Затем, что преступление легче спрятать в цепи подобных. Якобы это жертвы маньяка или наркомана. Случайные жертвы. Хотя случайной жертвой получалась Сильвия, а не Маринка. Маринка же еще жива, черт возьми! И как же тогда колечко с изумрудом, которое отнес в ломбард наркоман? Может, у меня просто-напросто начинается паранойя?
* * *
И снова брезжит весенний заплаканный день. Понедельник. Трудовые будни. И наш КИБО останавливается у дома престарелых, и я, прихватив заказы и ящик с формулярами, спешу к своим бабушкам, как некогда Красная Шапочка с корзиной пирожков. В воздухе сквозит резкая свежесть, она обманчива, знаю, сейчас очень легко простудиться, но мне не хочется застегивать свое пальтушко и прятать нос в воротник, да и добежать через двор к входу вовсе недалеко.
Мне сегодня радостно – оттого что в кармане у меня голубые носки для Казимировны! В пятницу вечером я таки купила их, уже расплачиваясь на кассе.
Они лежали в корзине как напоминалка, подсказка. Именно голубые с белой каемочкой!
Бабушки как раз возвращаются с обеда. В фойе пахнет, как в детском саду, – тушеной капустой и пирожками. И старики, медленно расходящиеся по своим палатам, от этого похожи на сморщенных постаревших детей, которые тоже писают под себя. Я даже стараюсь на них не смотреть, скорей взлетая по лестнице на второй этаж. Может быть, я слишком резко открываю дверь и врываюсь в палату слишком шумно, большая и яркая для здешнего заведения, дышащая весной. Во всяком случае, Софья Лазаревна смотрит на меня с осуждением, как на провинившуюся ученицу, и произносит, очевидно продолжая свой внутренний монолог:
– Она поступила так совершенно напрасно.
– Кто?
– Нина Николаевна.
– Какая Нина Николаевна, вы о чем? – отодвинув в сторону пачку печенья, я раскладываю на столике принесенные книжки, в том числе «Графа Монте-Кристо». – Софья Лазаревна, как вы заказывали. И смотрите, с какими иллюстрациями. Граф действительно похож на Депардье, который вам так нравится.
– Это была слишком радикальная мера, – не обращая внимания на книжки, Софья Лазаревна продолжает свое. – Надо же! Молодая женщина, с образованием, могла вполне еще устроить свою жизнь.
– Инна! – перебивает ее Казимировна. – Тебе не идет красная помада. По-моему, я тебе неоднократно говорила.
– Хорошо, я куплю розовую. А вы посмотрите, что я вам принесла. Вот! – я торжественно достаю из кармана и протягиваю Казимировне голубые носки.
– Что это? – Она подозрительно и даже с некоторой брезгливостью принимает мой подарок.
– Голубые носки, как вы и просили, – объясняю я немного растерянно.
– Разве я могу надеть голубые носки? – Казимировна небрежно кладет их на подушку. – Они же вульгарны. Но я давно не удивляюсь твоему вкусу.
А я давно не удивляюсь тому, что мне никак не удается угодить людям даже в мелочах. Наверное, желания тоже отживают свое.
– Покончить с собой – и главное из-за кого? – неожиданно добавляет Софья Лазаревна, и я испуганно переспрашиваю:
– Что? Что у вас случилось?
– Вот именно, что у нас случилось? В газетах, естественно, не было ни единого слова. Ну, умерла и умерла, некоторые так и не поняли, что это было самоубийство. А ведь физрук был отпетый бабник и до нее крутил роман с практиканткой Васильевой, она, кажется, даже забеременела, хотя он свою вину отрицал. Вы разве не знаете, как это бывает? Главное – пережить сам момент разрыва, отчуждения, потом будет легче, и через год уже сама думаешь: а чего страдала, что только в нем нашла?..
– Почти каждая женщина в любви способна на героизм, – неожиданно выдергивается старуха Казимировна. – Для неё, если она любит, любовь заключает весь смысл жизни – всю вселенную!.. – Казимировна распахивает худые жилистые руки и становится похожа на скелет ископаемой птицы с легким пушком на черепе. Насколько я помню, это чей-то монолог из Куприна.
– А она оказалась человеком слабым, – вставляет Софья Лазаревна.
– Вы о той практикантке говорите? – осторожно уточняю я, все еще не совсем понимая, о чем речь.
– Нет. Та практиканточка на аборт сходила – и дальше поскакала по жизни. С нее как с гуся вода. А Нина Николаевна – нет. Если он сказал, что любит, значит, будет до конца жизни любить, – мы это так понимали. А он ее возьми да брось, после летних каникул едва поздоровался в коридоре. Ну, она и повесилась в библиотеке на дверной ручке, есть такой способ.
Горло перехватывает спазм, и я даже срываю с шеи шарфик, будто он мешает дышать.
– Софья Лазаревна, да что вы такое говорите!
– Виноваты мужчины, в двадцать лет пресыщенные, неспособные к сильным желаниям, к героическим поступкам. – бывшая актриса Казимировна с подвыванием воспроизводит слова из скрытых файлов памяти, раскачиваясь на постели и теребя костистыми пальцами голубые носки.
– Вот ты сейчас вошла. У Нины была такая же прическа, гордый подбородок. В наше время глубоко переживали измену, – медленно, с расстановкой произносит Софья Лазаревна. – И все же она не должна была так делать хотя из-за мальчика. Он же сиротой остался в четырнадцать лет. – Она отворачивается к стене и замолкает.
Я записываю в ее формуляр «Графа Монте-Кристо» на всякий случай, даже если он ей больше не нужен, и молча выскальзываю в коридор. Почему же опять этот день, который сулил маленькую, но радость, скомкался и обернулся какой-то химерой? И кто в этом виноват? Я? Тем, что похожа на какую-то Нину Николаевну, или тем, что не умею наладить контакт с полубезумными бабушками? Честно говоря, не только. Когда Владька был маленьким, мне было с ним очень сложно: он плакал по восемь раз в день. Когда собирались на прогулку – плакал от того, что надо было покидать дом, а когда возвращались с прогулки – от того, что приходилось вернуться, если пирожное казалось ему слишком большим – плакал, потому что оно слишком большое, а если я разрезала его на куски – что теперь его не склеить обратно. Поэтому я говорю, что, вероятно, плач – естественная реакция на жизнь, только я уже научилась не плакать над каждой разбитой чашкой, хотя ее действительно не удастся склеить.
– Чем сегодня порадуете? – по коридору, опираясь на клюку, ковыляет старик Путейкин из соседней палаты.