Вдруг обоз остановился. Раздались крики и плач. Плакала женщина, сидящая на передней подводе. Она держала на руках маленькую неподвижную девочку, у которой на весу болталась ручка, и причитала. Один из всадников, тот, что был впереди, вернулся и грозно прикрикнул на нее. Женщина заголосила еще громче, потом замолчала, медленно слезла с телеги, подошла к всаднику и плюнула ему в лицо. «Будьте вы прокляты!» – крикнула она. Всадник ударил ее по голове прикладом винтовки, и она упала. И девочка тоже упала рядом с ней. Подъехал еще верховой, они слезли с коней и положили женщину обратно на телегу. Потом подошли к девочке. Она лежала вниз лицом. «Чтоб не мучилась, Михалыч», – сказал один из них, поднял винтовку и воткнул в девочку штык. На телегах завизжали женщины, но всадники закричали на них, выстрелили вверх, и все стихло.
И все исчезло в черноте.
2
Я часто думаю, что там, у дороги, и закончилась моя настоящая жизнь. Та, что была мне предназначена. Потому что я долго не хотел жить дальше, словно чувствуя, что попал не туда, словно желая вернуть неправильную жизнь кому-то обратно.
Почти год я не говорил.
Меня лечили от испуга, бабушка шептала надо мной молитвы, дед рассказывал и читал сказки, подмигивая и переспрашивая, но я молчал. И дело было не в болезни, не в немоте, сковавшей мне горло. Я не только не мог, но и не хотел говорить.
Это была даже какая-то радость укрытия себя от непонятного и страшного мира, в котором я оказался. Помню, как я почувствовал впервые это молчание на берегу речки, куда принесли меня и облили водой после того, как нашли без сознания в кустах, и я смотрел сквозь радужные капли на солнце, облака, деревья и не мог ничего сказать, а хотел раствориться.
И потом, когда ехали на телеге, я все смотрел назад и думал о том, что время идет неправильно. Мне казалось, что после девочки оно должно остановиться. И если времени надо идти, то пусть бы шло обратно, как эта убегающая назад дорога. Тогда бы все страшные события не появлялись, а, наоборот, исчезали.
Но как раз это самое время, идущее вперед, меня и спасло. Шли дни за днями, и жизнь окутывала меня новыми чувствами, и новое место, где мы поселились, казалось мне уже интересным. Странным был непрозрачный дымчатый воздух, который хотелось потрогать и развеять руками. Маленькие домики шахтерского поселка были похожи на скворечники, налепленные вдоль узких улиц, и повсюду, и на улице, и дома был запах угля. Я уже привык к нему, хотя чувствовал, что этот запах никогда не станет для меня родным и домашним. Волнение и тревожное ожидание, которое я испытывал потом на всех вокзалах и во всех поездах моей жизни, начались в маленьком поселке у подножия терриконовых гор.
Как точны предчувствия детства, хочется думать мне сейчас, хотя знаю, что это не так. Не в детстве я предчувствовал эту тревогу, а, наоборот, во взрослой жизни угольный запах поездов искал себя в прошлом. Память всегда волнует и тревожит, если не умеет порадовать мгновенным попаданием.
Я долго чувствовал ту жизнь, которая, как мне казалось, закончилась у дороги на берегу речки вместе с жизнью маленькой девочки. И потом привык любить время, обращенное назад. Я улыбаюсь – если Бог не захотел завести время в обратную сторону, то это делаю я сам в своих чувствах. Но силы наши не равны. Только-только почувствую слабое обратное течение, но тут же побеждает несущий куда-то поток, вечное, бесконечное половодье. На телеге ночью под звездами, закрыв глаза, мне удавалось плыть обратно. Я даже засыпал иногда в этом направлении и, пробуждаясь, вздрагивал оттого, что натыкался на привычный ход времени.
И если когда-нибудь мне захочется сойти с ума от непонятности этой бесконечной и размытой по краям жизни, то я раскину руки, стану впереди времени, подчинюсь ему, отчаявшись победить, и понесусь, давимый им в спину, в неизвестность. Что там?
Надо успеть рассказать.
Спасающим меня было чувство, с каким я смотрел на небо. Я чувствовал на себе взгляд оттуда, сверху. И еще мне казалось, что там и я, каким был в начале своей жизни.
Я перенес на небо все, что хотел хранить в себе, и радовался этому бесконечному, безграничному тайнику над собой.
Сейчас я думаю: может, меня не любили, раз я так искал отражения своих чувств? Любили. Родители, уходя на работу в шахту, вырывали меня друг у друга, прощаясь, а приходя, бежали ко мне, спотыкаясь о порог. Бабушка ходила вокруг меня весь день, поглядывая, как наседка. А дед – для деда я вообще заменил собой все живое в этом мире. Но мне, наверное, мало было человеческой любви, и я хотел почувствовать ее над собой, в пространстве, в небе. Хотел найти главное, что есть в жизни.
Целыми днями дед лепил из каких-то разломанных ящиков и из глины пристройку к домику, где мы поселились, – очередной скворечник на кривой улице поселка. Странно было видеть, как этот огромный человек, который казался когда-то великаном даже по сравнению со своим большим деревенским домом, возится с маленькой мазанкой. Наверное, у деда, как и у меня на берегу речки, появилось неистребимое желание спрятаться от чуждого мира, остаться со своими чувствами. Только я онемел, а он уползал в свою нору. Я боялся, что дед там и останется, когда он заходил в сырое маленькое помещение, опустив голову, и сидел там на чурбаке, исподлобья оглядывая стены.
Тогда небо и улыбнулось мне впервые.
Вдруг разошлись облака, открыв в одном месте пронзительную синеву – я почувствовал, и понял, и решил: небо смотрит на меня, и вот с этим я буду жить дальше. Небо улыбнулось мне и опять стало затягиваться мглой, но во мне уже осталось навсегда это родное чувство.
Я показывал на эту небесную улыбку и выговаривал какие-то слова. Дед вывалился из мазанки, подхватил меня и стал подбрасывать вверх, крича:
– Заговорил! Заговорил!
Я летал и смеялся оттого, что чувствовал себя подружившимся с небом. Жалко было, что этого нельзя объяснить деду. Только небо и могло это понять.
Только небо.
На всю жизнь оно стало молчаливым собеседником, забирающим себе, а может, и растворяющим в себе безответные на земле вопросы.
3
Может быть, я говорю не о том? Но разве это возможно – говорить не о том? Долгое молчание научило меня ценить слова, и я люблю их, как слепой любит свои сны. Я вижу, как они всплывают трепещущими воздушными пузырьками в воде молчания, вырываются из немоты. Почему они, а не другие? Почему другие остались в глубине? Устлали дно, как погибшие на днепровской переправе? Почему я не говорю о толпах голодных людей с детьми вдоль дороги, по которой мы ехали к шахтерскому поселку? Девочка забрала мои слова. Я помню, как дед сказал тогда бабушке обо мне: «А может, и лучше, что он молчит. Что мы ему ответим?»
О чем невозможно сказать, о том приходится молчать.
Но о школе.
Почему но? Потому что школа – как обратная сторона моей жизни, как чистая подкладка ее одежд.