— Вам, мужчина, — сказал мужчина в феске, — понравится хорошее ружье. Вижу. — Утверждение неосторожное, и поэтому Эндерби резко на него взглянул. — Кх-кх-кх, — добавил мужчина, указывая на ржавый арсенал ружей времен Крымской войны и пистолеты сценических разбойников с большой дороги.
Эндерби читал. Оставим всякую надежду, по-дантовски гласил заголовок. Конец совсем близок, максимум несколько дней. Кома. Куда ж к черту пуля попала, гадал Эндерби. Полиция возбуждает дело об убийстве, сообщала газета. Удвоенные усилия, обработка ценной информации, работает Интерпол, арест ожидается очень скоро. Неожиданно ухнувший ветер вдул эти слова в открытый рот Эндерби. Эндерби толкнул газету обратно и взглянул на дату. Вчерашняя. Он уже должен быть мертв, пасть, кующая деньги, однако не золотая, навсегда заткнулась. Торговец оружием показал настоящую золотую пасть, как у Джона-испанца (опять же: насколько можно ему доверять?), и мягко положил на свежий газетный лист, который Эндерби крепко держал на уровне подбородка, как плат в момент причастия, образец пистолета для осмотра и восторга. Эндерби в ошеломлении уронил его на порог. С дребезгом отскочила какая-то деталь, и магазинщик с готовностью упрекнул Эндерби:
— No quiero
[101].
— Я сразу сказал, — сказал Эндерби, — ты, дурак чертов. — И вышел на ветер, озабоченно глядя на мерцавшие фонарные огни. Газета больше не нужна, и он ее бросил ветру на грудь. Ветер с ней обращался неловко, как женщина.
Море. La belle mer
[102]. Эндерби почему-то никогда не замечал, что la belle тег с какой-то французской иронией было вынуждено принять значение la belle-mère, то есть мачеха. Что ж, приходится ненадолго вернуться к ней, — вот она, рыгает, ворчит, кипятит целый день зеленый крепкий чай, стонет ночью в постели. Это ее стараниями его поймала женщина, а вскоре поймает полиция. Где тут заведение Роуклиффа? Уличные фонари предъявили «Силки для солнца» с кошерной надписью, и «Добропожаловать». Темно; вечером люди двигались глубже на сушу, к жирным исполнительницам танца живота, к бутылкам квасцового вина «Вальпьер». Вот: Эль Акантиладо Верде, желтоватосоломенная постройка. Видно, Роуклифф открыл несколько маленьких танжерских баров и чайных. Это будет его последнее предприятие.
Эндерби отдышался, прежде чем войти в бар-ресторан с обтрепанной, хлопавшей на рвущем газету ветру псиной вывеской с низковольтной лампочкой. Прискорбно не решенный кроссворд вспорхнул, ненадолго взлетел в воздухе к глазам Эндерби, шагнувшего к закрытой двери. Вдоль тротуара тянулись опустевшие железные столики, заставленные перевернутыми стульями. Изнутри доносилась фортепьянная музыка. Он толчком открыл дверь.
Исцарапанное пианино с жестяным звуком стояло на помосте из старых пивных ящиков, а играл на нем, видимо, североевропеец, с горестной авторитетностью исполнял медленный джаз, мрачно кусая губы. Бесстрастное лицо свидетельствовало, что он страдал, но уже перешагнул грань страдания. Эндерби решил, что будет американцем. Американцы всегда сидят развалившись, в наглых вольных позах, поэтому, думал он, кажется, будто они вечно робко озираются по сторонам. В воздухе стоял травяной, лиственный запах гербария, осенний запах. Осень по-немецки Herbst? Мельком почуялся стих, подобно мимолетной похоти, которую чуешь, наткнувшись на посторонний, почти голый снимок на страницах увлекательной журнальной статьи. Американцы называют осень листопадом. Падение листьев, нравов, трава благодати. Нет, надо думать и делать другие вещи, а у него уже стих выковывается. Тем не менее, он принюхался. Нос защипали наркотики, нечто покрепче безобидной марихуаны (то есть Мэри-Джейн, простой кухарки среди наркотиков), которую ему дают покурить. Очень худой молодой человек в темных очках беспрестанно шевелил губами в каком-то трансе. Другой юноша с белыми, коротко стриженными волосами сидел, читал тонкую или тощую книжку.
— Дерьмо, — то и дело выносил он суждение.
Никто не обращал никакого внимания; никто не обращал никакого внимания на Эндерби. В углу мужчина в облегающем, точно кожа, костюме, как бы для балетных занятий, дрожащей рукой писал слова на школьной доске. «Безмозглый простофиля», написал он, а ниже «разбередил рану». Эндерби кивнул с крошечным одобрением. Литературные изгнанники разных сортов. Что ему напомнило: может быть, им известно про чертову книжку умирающего оболтуса?
— Дерьмо, — сказал беловолосый молодой человек, перевернул страницу, потом рассмеялся.
Вокруг, кажется, ни единого официанта. В дальнем углу деревянная стойка бара с ободранной внизу ногами краской, три пустых высоких табурета. Чтоб добраться туда, Эндерби пришлось миновать опасного с виду литератора, расставившего перед собой три столика вроде амвона. Он держал в руке ножницы, деловито выстригая полоски из газетных листов, которые затем, хмуро глянув на Эндерби, стал наклеивать, явно в случайном порядке, на клейкий залапанный лист бумаги. Смахивал он на хозяина похоронной конторы или, лучше, на гробовщика: черный костюм, очки в черной, почти квадратной оправе, как рамки некрологов в старых номерах «Панча». Эндерби робко приблизился и сказал:
— Извиняюсь (неплохой американский штрих), но кто-нибудь может?..
— Если, — сказал мужчина, — для вас это не имеет значения, речь идет только о щелке, куда вводятся данные. — Сказано не без любезности, однако усталым, полностью лишенным нюансов тоном.
— Я, собственно, имел в виду собственно выпивку. — Впрочем, Эндерби не хотел показаться невежливым; похоже к тому же, что этот мужчина занимается некой литературой, начиная теперь корректировать лист чернильным фломастером; типа собрата-писателя. — Хотя, думаю, понял, о чем вы говорите.
— Хорошо, — сказал мужчина и забормотал наклеенное и написанное, нечто вроде: — Баланс медленной мастурбации платежных вопросов опаловым трутом порождает замечание по вопросу вторжения зеленого осла и отсрочки фантомов. — И встряхнул головой. — По-моему, ритм ни к черту.
— Собственно, — продолжал Эндерби, — я ищу здешнего официанта. По имени, кажется, Гомес.
Из-за занавески из пластиковых полос разнообразных основных цветов легкой походкой денди вышел мужчина в зеленоватой рубашке, никогда, — в любом случае, на протяжении долгого времени — не снимавшейся и поэтому лоснившейся, как глазурь, с тощими голыми ногами, усыпанными перчинками крошечных дырочек, словно изъеденными жуком-точильщиком. Лицо изношено до костей, волосы грязные, в колтунах. Он известил мужчину с ножницами:
— Вроде бы уже связался по горячей линии.
— Что говорит?
— Муха записывает. Можно узнать, вам кого? — обратился он потом к Эндерби.
— По-моему, насчет Гомеса что-то, — подсказал гробовщик.
— Позже. — Мужчина в глазурованной рубашке поболтал пальцами в воздухе, как в воде. — Нету его, будет un росо mas tarde
[103]. — Теперь пианист разрабатывал какие-то старомодные высокие аккорды скрябинской школы. — Сдурел, — заметил болтавший пальцами мужчина.