– Или же тебе придется передать мне всю власть! На сходняке, как того требует Закон.
Он замолчал, молчал и Тенгиз, пожирая бешено вращающимися глазами своего врага. Ему, пожалуй, никогда не забыть этого пронизывающего до мозгов взгляда. И вдруг Тенгиза прорвало:
– Так что же?! Ты хочешь сказать, чтобы я сдал тебе зону?! Да знаешь ли ты, покойник, сколько «капусты» вложено в то, чтобы на этой зоне нормальные люди имели возможность жить по-человечески? Да знаешь ли ты, козел, что здесь каждый третий из хозяйской свиты…
«Козел!»
Это было страшным оскорблением, от которого его, Грача, даже сейчас коробило и на которое он должен был немедленно ответить, но драться на тот момент с Тенгизом – все равно что бросаться с финкой на танк, и он произнес негромко, но зло и внятно:
– Вот оно, значит, что? А на пересылке братва голову себе ломает, отчего это боровская «семерка» поменяла окрас?
Эта фраза не требовала расшифровки. Тенгиз обвинялся в том, что ссучился со своими пристяжными и что именно с его помощью лагерный кум сумел выявить всю отрицаловку, а взамен этого благодарная администрация «семерки» отдала ему на откуп большую половину зоны. Братва, мол, из ШИЗО не вылазит да кровью отхаркивается, однако поделать с этой кодлой южан, пахан которой вступил в откровенный сговор с лагерным кумом и сам стал кумовской сукой, ничего не может.
Сказал и тут же пожалел об этом. Но было уже поздно. Взорвался разъяренный гортанный рык, и тут же серия страшных по своей силе ударов обрушилась на Грача…
Когда он очнулся и попытался все расставить по своим полочкам, то вдруг понял, что еще далеко не все подвластно в «семерке» Тенгизу и его людям, как хотелось бы тому думать. Если бы действительно каждый третий из хозяйской свиты кормился с рук Тенгиза и тех людей на воле, которые за ним стояли, то рукастые гориллы замочили бы его прямо там, в камере-одиночке, без лишних свидетелей, а лагерный кум списал бы это на самоубийство осатаневшего от своей безысходности психопата. Однако он, Грач, остался жив, и это не могло не вселять определенную надежду…
* * *
Разогревая себя чифирем, Грач вспоминал события полугодовой давности и невольно думал о том, насколько тонка и непрочна та самая серебряная нить, которая все еще связывала его с жизнью. И если эти козлы не побоялись замочить нового хозяина «семерки»…
Когда зэки уже заканчивали греметь ложками, выгребая из алюминиевых мисок сдобренную смальцем перловую кашу, а особо шустрые даже потянулись к двери, Грач подошел к контролеру, через которого получал с воли грев, и спросил, почти беззвучно шевельнув губами:
– Калистрат сейчас где?
Иван Полозов, Кишка, получивший свое погоняло за то, что даже несмотря на то, что жрал за троих, однако в свои тридцать лет оставался тощим, как кишка, покосился на Грача и также беззвучно отозвался:
– В Хабаровске. Говорят, будто уже показал на допросе, что эту заточку в его руку вложил ты.
Для Грача это не было сногсшибательной новостью, и он негромко уточнил:
– Выходит, парится в СИЗО?
– В нем самом.
– Сможешь выйти на нужных людей?
– Ну-у… – замялся Полозов, – кое-какие зацепки есть, но сам понимаешь, это «зелени» стоит.
– Я тебя не спрашиваю, сколько это будет стоить! – В голосе Грача появились металлические нотки. – Я спрашиваю, сможешь ли выйти на людей, которые смогли бы провести с ним кое-какую работу?
– Ну-у, точно, конечно, обещать не могу, однако…
– Тогда запоминай, что я тебе скажу!..
Глава 12
Спроси вдруг кто-нибудь у Раисы Борисовны, что с ней творится, она бы и сама не смогла толком ответить. Но одно знала точно: обратной дороги к прежней семейной жизни с Полуниным нет и быть не может.
«Господи-и-и-и!.. – порою чуть ли не кричала она, зарывшись лицом в подушку. – И это когда тебе уже далеко не тридцать и даже не сорок! Прожить с этим человеком больше двадцати лет и вырастить сына с дочерью…»
Она не ведала, что с ней творится, но уже точно знала, что не сможет жить без Рогачева. И от всего этого чуть с ума не сходила, возненавидев не только своего мужа, который все дальше и дальше скатывался в чудовищную бездну алкоголизма, но и Полину, законную жену Рогачева, с которой тот почему-то не торопился разводиться, и эту Людку-секретаршу.
И она опять вгрызалась зубами в мокрую от слез подушку, изводя себя тем, что у Рогачева остались какие-то чувства к своей жене. Ведь любил же он ее когда-то, любил…
И от одной только мысли о том, что он и свою Полину ласкает точно так же, как ласкает ее, уединившись в кабинете, она готова была возненавидеть весь свет. О Людмиле, которая могла заменить ее на протертом диване, она старалась пока что не думать – от этого можно было и в хабаровскую психушку попасть.
Она попыталась было как-то разобраться в себе, в своих чувствах – и не смогла.
Была ли это запоздалая любовь? Возможно. Но она не могла сама себе признаться в этом, потому что никогда ранее не испытывала ничего подобного. Ни в юности, ни тем более в зрелом возрасте. Ни-ко-гда! И еще больше ненавидела своего мужа, обвиняя его во всех смертных грехах.
И если она еще совсем недавно поливала подушку слезами только от жалости к себе, несчастной, то теперь это были слезы ненависти. Лютой и всепожирающей ненависти.
– Господи! – вспоминала она иной раз о Боге. – Да за что же ты меня так?..
Она ненавидела человека, от которого родила сына с дочерью, и мстила ему сейчас за неудавшуюся, как ей теперь казалось, жизнь, и ни-че-го не могла поделать со своей ненавистью, которая разъедала ее душу.
Правда, была еще одна причина этой лютой злобы к Полунину, о которой Раиса Борисовна не могла признаться даже самой себе. Она боялась, что муж узнает о ее любовной связи с Рогачевым. Зная взрывчатый характер Полунина, она догадывалась о том, что он попытается тут же «поговорить» с Рогачевым… О дальнейшем даже думать боялась.
Она не сомневалась в том, что Рогачев тут же начнет открещиваться от нее, постарается «очиститься» и тут же переметнется к этой секретарше, благо подвернулся удобный момент. И это предчувствие страшного и непоправимого не подвело ее…
Боровск уже растворялся в сгущающихся сумерках близкой ночи, когда Раиса, скрипнув калиткой, поднялась на крыльцо. Пожалуй, никому не было известно, как не хотела она сюда возвращаться, с каким трудом поднималась на крыльцо, и только то состояние, в котором пребывал последнее время ее Полунин, не позволяло прорваться наружу ее ненависти, которую она порой даже скрыть не могла.
Однако на этот раз в доме горел свет, и это неприятно удивило ее. Впрочем, Полунин мог завалиться спать и при включенном телевизоре.
Освобождаясь от туфлей на высоком каблучке, от которых за день ноги начинало ломить, Раиса Борисовна сбросила их в сенях и уже босиком прошла в «залу». И что-то екнуло у нее под сердцем. Настороженно-неприятное и холодное.