А потом сразу, можно сказать, в одночасье все изменилось. И тоску рукой сняло. И пчелы в ушах плакаться перестали. Привезли из родильного Ириночку.
Пчелка моя золотая, вербочка моя, пушинка ненаглядная…
Приникнуть губами к шелковистым волосикам, слушать, как дышит под губами живой родничок, трепетное темечко.
Или возьмешь ножонку, целуешь крохотную подошевку, ей, крохотке, щекотно, она пальчики подожмет, господи-боже, есть же такое чудо на свете — пяточка розовая, круглая и пять красных горошинок — пальчики и на каждом ноготок, как лепесточек, перламутровый.
Ульяна Михайловна человек справедливый, бывают, конечно, дети толще и красивее, но таких, как Ириночка, все же ей видеть еще не приходилось, Умненькая, ласковая, не крикунья. Словно понимает, что мама болеет, что маме учиться нужно.
Врачи говорили, что для Валерии всего дороже сон.
На ночь Ульяна Михайловна кроватку переносила к себе, в кухню. Закроет дверь поплотнее, и молодых дитя не потревожит, и бабке спокойнее. Чуть шелохнется маленькая, а бабушка уже рядом. Ш-ш-ш, тихо, моя гуленька, тихо! Сейчас мы с тобой мокрушки уберем, сухонькое, тепленькое подстелем, ляжем на бочок… а кушать захотим, мамку тревожить не будем, зачем она нам? У нас бутылочка есть, пососем да и закатимся спать до самого утра…
Девочка росла не толстая, но здоровенькая и спокойная. Ульяна Михайловна успевала и магазины обежать, и поесть сготовить, и печи истопить, и квартиру убрать к приходу молодых.
Жили дружно. Случалось, конечно, и плохое, как и в любой семье.
Валерия после Иринки вскоре поправилась, расцвела и похорошела на загляденье. Была она уже на четвертом курсе. Вечером, иной раз, задержится на занятиях или на собрании, а Вениамину стало это не по душе. Придумал ревновать, хоть учение бросай. Выпивать стал частенько. А пьяный он смолоду сильно был нехорош. Что ни ночь, то шум. Грубит, сквернословит. Утром посмотришь, у Валерии глаза наплаканы.
Пыталась Ульяна Михайловна его стыдить. Она-то по-женски твердо знала, что Валерии никто, кроме него, не нужен был, что такие, как она, на измену и распутство не способны.
От жалости к ней, от страха за их молодую любовь Ульяна Михайловна совсем лишилась сна.
Лежит ночью, прислушивается, ждет беды. Как-то под воскресенье Вениамин пришел вечером сильно выпивши, злой, нахальный. От ужина отказался, на Валерию рявкнул, чтобы шла спать, и дверь в кухне закрыл рывком.
Ульяна Михайловна лежала в потемках, рядом в кроватке посапывала трехлетняя Иринка.
Начала было задремывать, и вдруг, словно ножом по сердцу, полоснул звук удара и тоненький приглушенный вскрик.
Не помня себя, в длинной ночной рубахе, босая, простоволосая, ворвалась она в комнату молодых, рванула выключатель.
Вениамин лежал на краю постели, откинувшись на подушки, а она, маленькая, сидела, прижавшись спиной к ковру, загородив локтем лицо, комкала на груди порванную сорочку.
В кухне заплакала Иринка.
— Иди к ребенку! — крикнула Ульяна Михайловна, и Валерия послушно скользнула с постели и побежала мимо нее в кухню.
В ушах Ульяны Михайловны шумело. Она ничего не видела. Только это лицо на белоснежной смятой подушке.
Сытое, тупое лицо, наглые мутные глаза.
— Ты что сделал, паразит?! Что ты сделал?! — Ее трясло от ненависти и горя. — Ты на кого руку поднял, зверюга?!
Вениамин, приподнявшись, тяжело оперся на локоть:
— А ты что? Тебе что здесь надо?
И тогда она молча, наотмашь хлестнула его по лицу и, повернувшись, пошла, хватая воздух пересохшим ртом.
Валерия, скорчившись, лежала на ее постели.
— Ничего… ничего… — бормотала сквозь зубы Ульяна Михайловна, торопливо наливая в грелку горячую воду из чайника. — Ничего… поглядим, что он утром петь будет… на-ка, надень кофточку мою тепленькую…
Она положила к ледяным ногам Валерии грелку, укутала ее одеялом, сама прилегла рядом.
— Не жжет? Ну и ладно… согреешься и уснешь… Я ему оплеух надавала, это ничего, это ему, паразиту, на пользу… Спи, а завтра пораньше встань и иди куда-нибудь к подружкам или к своим на рудник поезжай, домой не ходи, пока сам тебя не разыщет… да сразу-то не поддавайся, не прощай… чтобы осталась ему хорошая зарубка на память…
А утром, когда Вениамин поднялся, наливая ему чай, сказала спокойно:
— Пятый год женаты, а не разглядел, с кем живешь… Не из тех она, которых бить можно. Иди, дурак, ищи жену, может, еще и простит… да запомни: простить-то простит, а забыть она этого тебе никогда не забудет.
Больше она ни тому, ни другому слова не сказала. Будто ничего и не было. Как он с женой мирился, это ее не касалось. Может, сам уразумел на какой риск шел, чего мог лишиться… А может, и теткина оплеуха маленько на пользу пошла. Только с тех пор ни выпивать, ни скандалить дома его больше не поманивало.
Через несколько лет — это уже Алеше три года сравнялось и Ириночка в школу ходила — Вениамин Павлович еще раз проштрафился.
Жили они тогда уже в трехкомнатной новой квартире, Валерия работала на большом комбинате, была на хорошем счету, а Вениамина Павловича перевели в трест с большим повышением.
В общем, казалось бы, жить только да радоваться. Дети здоровы, умненькие, красивые; сами супруги — пара на загляденье; о домашности и о детях заботы они не знали, потому что бабуленька еще в полной силе и с хозяйством могла управляться вполне самостоятельно. Вениамин Павлович часто бывал в длительных командировках. И вот как-то, когда он уже более трех недель был в отъезде, Валерия получила по почте заказное письмо. В нем доброжелатели извещали доверчивую жену о грешках супруга.
Имена назывались, и даты, и прочие неопровержимые доказательства приводили. Сгоряча Валерия собралась уходить. Молча бродила по комнатам с окаменевшим лицом, укладывала чемодан. Потом, закутавшись в теплый платок, легла на кровать лицом к стене, лежала до утра одна в темной спальне.
Ульяна Михайловна не стала ее успокаивать, просить, чтобы не верила сплетням, не убеждала, что Вениамин такого себе позволить не может.
Обе они прекрасно знали, что Вениамин может.
Ульяна Михайловна сказала:
— Смотри сама… только не ошибись сгоряча, не просчитайся. Главное дело — детей осиротишь. Сама знаешь, Венка за тебя и за ребят душу отдаст. Ну, если уже не можешь — режь напрочь, чтобы детей не мучить и людей не смешить: сегодня разошлись, завтра помирились.
И, помолчав, добавила:
— Вот он приедет, ты не дуйся, виду не показывай, а до себя не допускай. Постелись отдельно, а когда он спрашивать станет, ты письмецо покажи и разъясни без крику, без ругани, толково… Не в том, мол, дело, что мне за тебя перед детьми стыдно и от людей позор, а что не могу я после твоего паскудства в постель тебя допустить… Видеть тебя мне и то гадко… брезгую я… Да так-то вот и поманежь его недельку, другую, пока он волком не взвоет.