— Как хочешь… — равнодушно отозвалась Зинаида Павловна.
— Чего это ты придумываешь своей головой?! — шепотом набросилась Матвеевна на Сашу, когда он вышел на кухню. — Какая еще тебе Виктория?! Мать парнишку ждала. Павликом хотела назвать. Вот и надо девчонке дать имя Паша… Панечка.
— Виктория означает — Победа, — нахмурившись, объяснил Саша. И по его жесткому тону Матвеевна поняла: спорить не нужно.
Перед ней стоял не мальчишка-подросток, а хозяин, глава семьи, который теперь за все в ответе.
— Ну и леший с тобой, делай, как хотишь… Вот станут ее ребята Вишкой или Торькой кликать, тогда спохватишься… Да оно, пожалуй, и спорить-то не о чем. Не жилец девчонка-то… долго не протянет…
— Как не жилец?! Почему?!
— Почему?.. почему?.. Молока-то у матери в грудях нету… Вот почему. А девочка недоношенная, разве ее без материнского молока выходишь?
Зинаиду Павловну чуть ли не насильно заставляли есть, побольше пить чаю с молоком. Маруся-счетоводка сбегала в соседнюю деревню на колхозную пасеку, выпросила горшочек меду. Матвеевна варила настой из каких-то особых трав, от которых «у самых сухогрудых молоко приливает».
Ничего не помогло. Молоко у Зинаиды Павловны не приливало. Девочку поили подслащенной водой, разведенным коровьим и козьим молоком. Она срыгивала и, разевая большой голодный рот, кряхтела и чуть слышно поскрипывала. Кричать, как положено новорожденным, она не умела. И соску сосать не умела.
На шестые сутки и поскрипывать перестала.
Вечером пришла Онька Азаркина. Ее очередному «подосиновику» Валерке шел пятый месяц.
Толстый, спокойный, он лежал на Матвеевниной постели, благодушно озирая окружающий его белый свет.
Онька прошла в горенку, хмуро покосившись на лежавшую лицом к стене Зинаиду Павловну, молча вынула из корзины девочку, села в кухне у окна и, положив ее на колени, начала не спеша расстегивать пуговицы на груди кофты.
— Ладно… хватит спать-то… Спишь этак-то и не заметишь, как помрешь…
Не переставая ворчать, она легонько шлепала Викторию по вялым, желтым щечкам, потом зажала пальцами крохотную пуговку носа.
Девочка, задохнувшись, широко открыла рот, сморщилась, страдальчески пытаясь заплакать.
— То-то вот… Держи рот-то пошире, глядишь, чего-нибудь и перепадет. — Легонько сжимая тугой коричневый сосок, она каплю за каплей вливала молоко в судорожно раскрывающийся рот девочки.
— Давай, давай работай! Твое дело телячье, глотай чего дают…
Девочка захлебывалась, молоко, булькая, пузырилось и стекало по подбородку и щекам на пеленку, но прошла минута, другая, и маленькая вдруг притихла, словно поняла, что от нее требуется.
Всхлипнула и наладилась дышать, равномерно сглатывая живительные капли.
— Ну, на первый раз хватит… — Онисья облегченно разогнулась и вытерла рукавом вспотевшее от напряжения лицо. — Теть Гланя, возьми ее… Я на ферму сбегаю… Валерка сытый, теперь долго будет дрыхнуть. Кинь мне на полу постелю, я у вас заночую. Ее теперь надо часа через полтора кормить… Я так думаю, дня через два она грудь примет, сама будет сосать, никуда не денется.
Грудь Виктория приняла на третий день. Онисья даже охнула тихонько, когда слабенькие десны в первый раз чуть ощутимо сдавили ее сосок.
Молока у нее с избытком хватало на двоих. Валерка тянул, как добрый теленок. Дав ему отсосать «верхнее» молоко, Онисья прикладывала к груди маленькую. Она была искренне убеждена, что «самое сытное молоко то, что в грудях на донышке остается».
Кормить Викторию было дело канительное и требовало много времени. Сосала она вяло, с длительными передышками, а у Онисьи времени всегда было в обрез.
— У-у-у! Бесстыдница, лентяйка зловредная, работай давай, есть мне время рассиживаться здесь с тобой… — ворчала она, не давая маленькой засыпать раньше времени. — Успеешь выспаться, нечего глаза-то закатывать. Тебе братка Валерка самые сливочки оставил, а ты нос воротишь…
Больше месяца приходила Онисья с Валеркой ночевать в теткину избу, По два-три раза в ночь прикладывала она маленькую к груди. Пока не приучили ее к соске. Тогда можно стало, надоив полную бутылочку молока, пойти спать домой, — чтобы ранним утром забежать покормить девчонку грудью и со спокойной душой идти на работу.
Труднее было с дневным кормлением. Время подошло самое горячее. Стадо перевели в летний лагерь, а это туда и обратно, считай, не меньше пяти километров. В телятнике после весеннего растела работы тоже было по горло.
Прикинув на глазок распорядок предстоящего рабочего дня, Онисья с утра отдавала распоряжения «своим парням» — Саше и Женьке.
— К десяти часам притащите ребят в телятник, я с утра буду, в обед дома покормите, я надою обоим, глядите только, чтоб не закисло, ставьте бутылочки в холодную воду. А к пяти часам чтобы обое были в лагере, я домой только после вечерней дойки доберуся…
Сначала «парни» таскали ребят на руках, потом дед Андреевич сплел вместительную корзину-коробок, укрепил ее на деревянных ошинкованных железом колесах — получилась великолепная тележка.
Теперь Саша и Женька могли чередоваться, транспортируя сосунков на кормежку к мамке Онисье.
Лето у парней выдалось трудное. У Женьки на руках Валерка и шестилетний рыжий кудряш, «подосиновик» Андрей. Мать целыми днями пропадала на работе, вся домашность лежала на Женькиных плечах.
Не легче было и Саше. Матвеевну с фермы не отпускали. И после возвращения фронтовиков рабочих рук в колхозе не хватало.
Бабушка Нина Семеновна лежала пластом и требовала ухода. Она молила себе смерти, но избавительница-смерть пришла к ней только под осень. Лето выдалось сухое и жаркое. Без обильного полива в огороде все посохло бы и погорело. От коромысла с тяжелыми ведрами у Саши к ночи отнимались руки, по-стариковски разламывало поясницу.
Зинаида Павловна долго болела. Саше приходилось хотя бы на три-четыре часа в день открывать библиотеку. Агитаторам нужно было ежедневно выдавать свежие журналы и газеты, приходили из библиотечного коллектора посылки с новой литературой, ее требовалось без промедления обработать и подготовить к выдаче тем немногочисленным читателям, которые и в летнее время не могли обходиться без книг.
Но больше всего и времени и заботы отнимала у Саши Виктория. Крохотная, беспомощная, она вызывала в нем не любовь, а какую-то мучительную, тревожную жалость.
Он понимал, что мать больна, что она раздавлена горем. Он очень любил ее и жалел и в то же время никак не мог себя пересилить: все время пристально и настороженно следил за ней. Как нехотя встает она с постели и с равнодушным, словно окаменевшим, лицом берет маленькую на руки… как брезгливо отбрасывает в угол мокрые пеленки. И все молча.
Ни разу не запела она, укачивая дочь, ни разу не заговорила с ней тем смешным ворчливо-нежным голосом, каким воркует над Валеркой и Викторией тетя Онисья.