«Гу Кайчжи говорил, что труднее всего рисовать людей, затем следуют пейзажи, а за ними – собаки и лошади», – сообщает в своем трактате «О живописи» Чжан Яньюань, теоретик живописи девятого века, то есть сам он жил в девятом веке, а упоминаемый им знаменитый художник – в четвертом веке; как ни крути, а именно в Китае исток пейзажа, и понятие югэн пришло оттуда же. И это мне кажется странным. Югэн как нельзя лучше подходит русскому пейзажу.
Внезапное сияние сокрытого в русском пейзаже всегда ошеломляет. Здесь один шаг до пантеистического обращения.
В этом месте меня и прервал гортанный лай, донесшийся со стороны речки Словажи. Это был голос косули. Их здесь много. Я приподнялся, прислушиваясь. Лай повторился, долетел, отраженный от стены леса. И я встал, повесил на плечо сумку с фотоаппаратом, на другое – штатив в чехле, сунул нож в ножны, прихватил фонарик и оставил лагерь до ночи. Но направился не к речке и лесу, а вверх, к липам и кленам. Ведь я еще не достиг высот Шпиленка. Да и руины в кленах важнее косуль. Косули прыгают всюду, в любых местах. Это как ласточка Китса, о которой рассуждал Борхес в «Истории вечности». Напомнив тезис платоников: вещи и живые организмы существуют в той мере, в какой совпадают с образом, своим высшим смыслом, – он заявляет, что образ птицы первичен, а особь лишена смысла, и, следовательно, соловей, услаждавший слух Китса, тот же, что и певший для Руфи среди пшеничных полей Вифлеема. Да, я оговорился. Ласточка сюда влетела незаконным образом. Однажды осенним туманным утром, сидя за столом с открытой балконной дверью, я не услышал привычного стремительного и округлого цвирканья ласточек и понял, что они улетели, но весной найдут к гнезду на балконе седьмого этажа в Смоленске дорогу; тут же я представил путь ласточек, опасности в воздухе, над морем, на эгейских скалах, где живут ястребы, и прочие превратности уже в Египте или Индии и усомнился, что смоленский питомец сюда и вернется. Но мне хотелось бы думать, что так и будет – вернется. А позже я купил на крутой улице, спускающейся к собору, книгу Борхеса «Письмена бога» с птицей на обложке и прочитал о том же.
Не смею спорить ни с прославленным англичанином, ни с аргентинцем, но ласточка лучше выражает дух «Истории», она стремительнее и противоречивее по отношению к «Вечности» и все же вечна в платоновом смысле.
Уже надвигались сумерки, становилось прохладно. В бурьяне белели вьюны. Птицы и днем редко подавали голоса, а сейчас как воды в клюв набрали. И куда-то ее несли.
Я вылез на глубокую дорогу, аллею, ведущую к барскому дому. Постоял, осматриваясь. Было очень тихо. Дорога казалась выразительной, но я понимал, что на фотографии все ее очарование бесследно исчезнет. И главное, невозможно показать, куда она ведет.
Пройдя немного по аллее в прохладных сумерках, пахнущих опавшими листьями, жирной садовой землей, уперся в поваленный монументальный клен. По этой дороге уже никто давно не ездил. А когда-то катил тарантас, громыхала и телега с какой-нибудь поклажей, вот и пианино могли везти дочкам или… кто так самозабвенно пел здесь в солнечный ветреный день?
Обошел завал поверху и между лип и дубов пробрался к руинам. Дом когда-то был просто огромен. Из кирпича, очень прочного. На одном еще раньше я заметил буквы: М. Ч. Видимо, инициалы заводчика. Правда, раствор из глины крошился – наверное, слишком много добавлено песка. И все-таки стены стояли. Посреди комнат росли березы, клен, ива. Перед окнами громоздились переплетенные замшелые стволы. Можно было различить парадное крыльцо, рядом с ним стоял дуплистый дуб.
Я подошел к окну. Ни одна птица не подавала голоса. Еще зеленели громадные лопухи вокруг развалин. Эти необычные лопухи, как и вьюны, были словно опознавательные знаки. Еще на подходе к Николе, подзабыв, где точно находится бывшая деревня, я понял, что скоро дойду до места, заметив по обочинам характерные рослые и крупные лопухи на толстых стеблях.
Мне вспоминались пророчества Библии о мерзости запустения и речение Ипусера о разорении Египта, начинающееся со слов: «Пойдем и будем грабить». Трупы в Ниле и люди, словно птицы, пируют падалью. А крокодилы пируют и явно, а не метафорически. Разбойник носит драгоценности. А вельможи работают под палками. Удивительна жалоба: если бы я знал, где бог, то принес бы ему жертву. Все боги – знаменитый пантеон птицеголовых и львиноголовых, змей, ветров, звезд покинул этот дом черной земли, страну Кемет, как называли Египет. Гробницы разграблены, и червь грызет знатных покойников. Мумии всюду раскиданы.
Припоминался и Блок, и Хлебников, его «Ночь перед Советами», зеркало в спальне барыни, в котором кухарка видит гробы, а другая баба ведет историю про деревенскую красавицу, что барин охотник велел выкармливать грудью борзого щенка и тот висел на лебединой груди точно рак, а рядом ее младенец с синими глазами.
Семнадцатилетний Твардовский сочинил маленькую стихотворную историю про барский разоренный дом, в котором, по слухам, являлся старый барин, пропавший в ночь погрома. И как-то герой возвращался с охоты, вошел в барский сад, услышал вой, а там и увидал самого барина на обвалившемся балконе, недолго думая, приставил приклад к плечу и выстрелил. Барин оказался приблудным псом.
В осенних сумерках стихи русских поэтов могут неожиданно резонировать, порождая причудливые образы.
В другом стихотворении – «У барского дома…» – Твардовский с усмешкой заявляет, что прошлого ему не жаль, а облачные девушки с пышными косами, вздыхавшие по аллеям, пустые виденья. Но что-то в этом стихотворении не клеится, пышные косы с постельным теплом словно бы заарканивают юношу, как это обычно случалось в поэзии восточной. Материал явно сопротивляется, и вопреки воле поэта сквозь строки, как свет сквозь стволы, сквозит иное чувство.
Наверное, это чувство можно назвать бунинским, думаю я, возвращаясь в свой лагерь уже в загустевших и вот-вот готовых перейти в осеннюю ночь сумерках. Бунин ясно видел нищету и тщету дворянства, но мир затерянных усадеб был ему дорог до дрожи. Любопытно, что его «Деревня» для меня, читателя, происходит именно здесь, точнее, на соседнем холме, за речкой Хохловкой, где когда-то стояла деревня Васильево. Васильевский пейзаж прочно лег на страницы. Он отличается от николославажского. На старой карте там больше населенных пунктов: деревни Васильево, Ново-Васильево, госп. д. Алексеевъ – последнее требует расшифровки. Возможно, это господский дом какого-то Алексеева. Но не исключено, что просто господская деревня, правда, название с этим не вяжется. Именно на месте этого «госп. д. Алексеевъ» я обычно ставлю палатку, на склоне над Васильевским родниковым ручьем, на поляне у старых берез, откуда открывается вид на Белкинский лес. Садов там больше, чем здесь, в Николе. И высокие березы на берегу долины Хохловки производят гипнотическое действие, от этих бледных ликов трудно оторвать взгляд. Впервые увидев их, я подумал о летописных старцах, взирающих на меня из вечности… Понимаю, что «вечность» здесь пафосно и слишком старомодно звучит, но слов из песни не выкинешь, именно такие ассоциации и захватили меня, о чем и было добросовестно записано в тетрадь. Вообще в местности, в Долгомостье, старые слова повсюду цветут. Сам воздух Долгомостья диктует тебе эти слова.