Я и тогда, на краю Николы Славажского, понимал это. Правда, сознание неповторимости утра не помешало мне вернуться к лагерю, расстегнуть молнию и влезть в палатку да и заснуть под шум начинающегося ветра на ровной небольшой площадке, напоминающей какую-то ладонь.
Ветры всегда налетают из долины, особенно осенью. И гигантские березы на этой ладони шумят океанской парусной шхуной.
Осенний Никола Славажский понравился мне еще больше. Вокруг развалин барского дома краснели ягоды шиповника. Глубоко ушедшая в черную землю дорога между мощных черных лип, серых кленов и морщинистых дубов, ведущая к развалинам, была усеяна разноцветной листвой. И клены еще пламенели, светились желтизной липы, бронзовели листвой дубы. Яблони роняли в мягкую землю переспевшие плоды. По ночам сюда поднимались кабаны, ветер продувал палатку насквозь, брезент туго бился и дрожал, трещали сучья, иногда слышен был отчаянный визг. Пришвин в одной дневниковой записи начала двадцатых годов рассказывает, что в бывшей господской усадьбе мальчишки пасут коров, разжигают костры прямо возле ценных пород деревьев и повреждают их… Читая эту запись, я подумал, что, будь живописцем, именно это изобразил бы. Запустение, обломки третьего Рима и новых гуннов. И вот в Славажском Николе я увидел ту же картину. Только варвар у костра был один. На второй день я разглядел, что клены не все одинаково пламенеют. У некоторых контуры были медовые, а середина густо-зеленой. И листва груш была лиловой. Насыщенно алел куст калины. А плоды шиповника были багрово-алые. Травы усохли, но кое-где цвели еще васильки луговые. Сойки и дрозды клевали растрескавшиеся сладкие сливы. Никола Славажский пропах яблоками. На груде битого кирпича белел бальным платьем вьюн. В ветре иногда слышны были чьи-то голоса – то ли проходящих охотников, то ли былых жителей. Ветер пел на разные лады в аллее. Временами мне и женский высокий поющий голос мерещился. А ночью напор ветра так был свиреп, что березы ревели бешеными коровами, и я боялся улететь вместе с палаткой в долину. В садах падали яблоки, порой звучно ударяясь о стволы. И сквозь меня проносились сумбурные сны, словно осколки чьей-то жизни: мне снился солдат, отец, потерявший сына, снилась сероглазая девушка – сестра милосердия, снилась даже музыка, виолончель. Неожиданно стало тихо, от этого я и проснулся. Сквозь брезент что-то брезжило, выглянул наружу и увидел над голой полузасохшей ивой месяц. Над долиной дотлевали звезды. За лесом далеко внизу чернела мертвенная пелена. Лязгая зубами, развел костер и заварил крепкий кофе. Смотрел, глотая горячее пахучее варево, как наполняется голубизной небо. День наступил высокий, солнечный, пронизанный птицами, пирующими в садах Славажского Николы. В аллее слышно было чистое и самозабвенное женское пение. Это снова гулял ветер. Краски Славажского Николы переливались, напоминая палитру, пожалуй, Врубеля, но были звонче, с уходом в строгость и чистоту Нестерова. И меня, жалкого писаку, проняла до печенок тоска по кисти и холсту, так что в запальчивости я подумал об осенних садах Славажского Николы как об альбоме, даже название такое и было. Но это была неосуществимая мечта. А мысль рылась слепым кротом. Осенние сады Славажского Николы могли стать и альбомом фотографий. Да, именно так, снизил я накал мечтаний. И мне уже представлялся некий фотограф с сумой на боку и с треногой, бродящий здесь в старой траве.
И вот почти двадцать лет спустя, провалившись в болото, я медленно поднимался по гигантскому холму с фотоаппаратом и треногой в рюкзаке. Вокруг простирались бесконечные заросли серой ольхи. Небо тоже серело ольхой. Серая ольха – дерево наших будней. Серая ольха, серое небо, глинистая дорога, ни лишнего звука, ни человека. Откуда славяне брали поэтические воззрения на природу? Из света – таков ответ Афанасьева. И он воодушевляет.
Мне хотелось фотографировать не так называемые красоты природы, а нечто сокрытое, внутреннюю жизнь местности, Долгомостья. Что же это такое? Дома – это как будто понятно… Но как только оказываешься на съемке, все усложняется. В какой-то момент вдруг поднимается вихрь, все идет вокруг твоей треноги: ветер, облака, время, лучи, люди. И они наполняются свечением… Внезапно все обрывается. Еще через час или день или два изображение возникает перед глазами снова. Вот это дерево, оно сверкало и было центром космоса. А объектив запечатлел какую-то невзрачную осину в пыли, окурки у подножия, целлофановые пакеты позади, пластмассовую бутылку… Фотошоп может это убрать, он хороший дворник, но как вернуть космическую суть древу? Наводить яркость, как румяна мертвецу? Чем, собственно говоря, и занимается подавляющее большинство новоявленных светописцев. Это противно. Равно как и всякие ухищрения: коллажи, особые режимы обработки. Хотя и здесь требуется мастерство, и есть виртуозы этого жонглирования кусками изображения и «кнопками». Но механический дух напрочь перешибает свободное дыхание творчества – не твоего, нет, а творчества самого мира. Дело фотографа лишь добросовестно запечатлеть эту невероятную вещь – творческое дыхание мира.
У фотографии два полюса: обыденная невзрачность и внешняя красивость. А вот в центре-то – оно и есть! То, что, по мысли Ролана Барта, высказанной им в «Камере света», укалывает. Ну, нашему повседневному языку это известно под глаголом «цепляет». Цеплять может одна деталь, она и вытащит весь снимок, как крючок на леске рыбину. Деталь эту трудно осознать в момент съемки. Все-таки фотограф – мастер интуиции. Он видит быстрее, чем думает. Впрочем, и все мы. Но фотограф успевает нажать на спуск. А остальные – нет, так и проходят мимо. Или даже фотографируют, но уже безнадежно упустив синюю птицу.
Надо лишь запастись терпением и ждать вопреки и здравому смыслу. Дуракам на Руси бывает везение. Старшие братья Ивана-дурака бросали стеречь таинственного потравщика пшеницы, а Иван не спал и ухватил Жар-птицу.
Ну, и не ухватить, а хотя бы разок увидеть ее блеск – большая удача. Увидеть, как она садится на березы, летит над болотом, наматывая шелк тумана, пьет воду из ручья и родника, вонзает когти в глупых тетерок на осинах, взмывает в облака и превращает дуб в терем, а тебя в вечного преследователя, запыхавшегося дурня с рюкзаком и железным посохом, сиречь треногой, штативом китайского производства.
Торо писал, что путешественник все узнает из вторых рук и полагаться на него нельзя. Другое дело – рыбаки, охотники, лесорубы.
Фотография в те времена была еще не столь распространена, а то он непременно добавил бы в этот список фотографов.
С появлением фотоаппарата мне еще ближе стала местность. Исследование, предпринятое в этой книге – и местности, и поэзии, – не состоялось бы, не вспыхни на склоне дней эта страсть. Хотя страсть к свету была ведь всегда? И с детства любил солнце.
Примерно так размышлял я, восходя к Славажскому Николе под серым мглистым небом.
Над Славажским Николой солнца не было. Сбросив рюкзак и утирая пот, я смотрел на остров могучих кленов, лип и дубов среди буйных буроватых зарослей бурьяна, малины. Итак, моя мечта осуществлялась. Впрочем, это была даже не мечта, я помню. Просто случайная долгая мысль. Но вот она обрастала плотью, красками, воздухом, звуками.