По-хозяйски взявшись за пояс халата, он втащил её под душ. Она сделала шаг и оказалась прижатой к нему. У него всегда были сильные и длинные руки. Она когда-то говорила – орангутаньи.
Вода лилась на них сверху, они обнимались под душем, топтались на сброшенном халате.
– Ты красивая, – всё повторял он. – Ты такая красивая, только ещё лучше стала.
…Впрочем, она всегда приводила его в восторг. В исступление. В неистовство. Это она умела!..
Наталья перетрогала все его шрамы и обеими руками взялась за голову.
– Ты стал бриться наголо.
– Волос нет. Вот и приходится наголо. Под Котовского.
С него катилась вода, и Наталья поцеловала его в губы, по которым тоже катилась вода.
Ей так давно хотелось поцеловать его в губы!..
…Ничего не лечит это самое время! Только ещё больше начинаешь скучать. Невозможно привыкнуть, как себя ни заставляй. Невозможно отвлечься от одиночества, что с собой ни делай. Как только заканчиваются дела, начинаются одиночество и воспоминания.
…Нельзя жить воспоминаниями, сказал ей умный и очень дорогой психотерапевт. Их нужно отпускать, отпускать!..
Наталья отпустила их давным-давно, да только сами воспоминания её никак не отпускали. Не уходили. Топтались рядом, постоянно, ежедневно.
Как всё начиналось? Когда это было? В прошлом веке, в прошлой жизни.
Она ещё только училась в своём институте, а он уже окончил университет, распределился в МВД, был молодой и перспективный юрист, и так это всё было красиво, как в советском кино, – борьба с преступностью! Он был борец с преступностью. Он ухаживал за ней и рассказывал всякие интересные и ужасные истории. Как потом поняла Наталья, половину он сам выдумывал, как будто детективы сочинял, а другую половину ему рассказывали на работе такие же выдумщики.
Потом они поженились и жили в коммуналке на Делегатской, оставшейся ему от каких-то дальних родственников, и Наталья, подоткнув юбку, мыла пол в громадном, как трамвайное депо, коридоре! «Места общего пользования» она мыла каждый день, не сообразуясь с «графиком уборки помещений». Она была чистюлей и терпеть не могла грязи.
У них были соседи. Некоторых она забыла, а двух старух помнит до сих пор. Две старухи, кажется, сёстры, страшно изводили её, молоденькую, язвительными замечаниями и всякими намёками, а когда она жаловалась своему молодому мужу, тот говорил, чтоб она «не обращала внимания»! А как не обращать, если работала она в основном дома – тогда, в конце восьмидесятых, никто не понимал, что так бывает, что трудиться можно не только на работе, но и дома, и старухи считали её тунеядкой. Однажды они даже выпустили стенгазету – отрезанный от рулона старых обоев кусок с чёрной молнией и надписью «Позор тунеядке Бобровой!». После эдакой эскапады Володя нарядился в парадный китель с погонами и форменные брюки и пошёл «разбираться». Результатом его «разбирательств» стало некоторое затишье, старухи на время притихли, а он, приезжая по вечерам домой, всегда громко здоровался на кухне: «Девушки, здравия желаю! Каковы настроения в коллективе?» И «девушки» – обе старухи – докладывали ему на кухне по всей форме, каковы настроения.
Наталья прощала старух. Они были в общем безобидные, очень одинокие и маялись от скуки. Конечно, они не понимали, чем она занимается – на огромном столе, сняв скатерть, она раскидывала листы ватмана и кальки, на которых то карандашом, то акварелью рисовала странные картинки: половину женщины, например. Эта половина была в дивном наряде – в половине шляпки, в половине платья, в половине пальто. Иногда женщины и их наряды собирались из лоскутков, лоскутки наклеивались на картон, такими картонками были увешаны стены. Старухи, заглядывая в их с Володей комнату, переглядывались значительно, поджимали губы и качали головами – не повезло молодому лейтенанту с женой, ох, не повезло!..
Молодой лейтенант так не считал.
Он как раз наоборот считал!..
По ночам они занимались любовью с неистовством и пылкостью, только очень старались не шуметь, и подозревали, что старухи подслушивают. Это было очень смешно – не шуметь и бояться подслушивающих старух. Они хохотали, как идиоты, – по ночам! Иногда после бурной и продолжительной любви – «У нас с тобой, как у генерального секретаря ЦК КПСС, бурные и продолжительные, – говорил ей в ухо Володя, – только у него аплодисменты, а у нас…», она отталкивала его и хохотала в подушку, – он становился очень голодным, и они крались на кухню, наливали воду в кофейник, хлеб и колбаса у них были в комнате в маленьком холодильничке, который громыхал и трясся, как вагон метро. Они пили кофе, ели хлеб с колбасой – колбасу он приносил из ведомственного буфета, тогда на прилавках уже не было никакой колбасы, а свежий батон Наталья всегда покупала в магазине «Хлеб» на Калининском. Иногда ей везло и удавалось ухватить бублики. Бублики были большой удачей, их моментально разбирали. Они ели хлеб с колбасой или бубликами, совершенно голые и абсолютно счастливые тем, что они есть друг у друга, и тем, что у них есть «бурные и продолжительные» – нет, не аплодисменты, т-с-с, не смеши меня, я подавлюсь!
Он рассматривал её картонки, лоскутки и кальки, удивлялся и ничего не понимал.
Они ездили в Питер к каким-то его сослуживцам – билеты на поезд было не достать, но он купил, опять же на службе. Поезд приходил в четыре утра, когда ещё не работало метро и не ходили трамваи, и они шли по пустому Невскому, над которым реяли красные стяги – кажется, дело было перед майскими праздниками, – небо казалось ледяным и очень синим, и там, в небе, парили чайки, распластав белые крылья, а они всё шли, шли, и очень хотелось есть и спать, в конце концов они дошли до какой-то пирожковой, открытой круглосуточно. Там они наелись пирогов с рисом и пирогов с печёнкой, а Наталья съела ещё два пирога с повидлом – так вкусно всё это было! – и уснули на лавочке возле Адмиралтейства, двух шагов не дойдя до великого памятника Петру!..
Потом его в первый раз ранили!.. Ох, как это было, страшно вспомнить!..
Начались девяностые годы, из всех щелей повылезало бандитьё, ещё пока не настоящее, только начинающее, и от этого бесстрашное, самоуверенное и особенно опасное.
Вот этот, почти заросший маленький шрамик выше лопатки, ближе к шее, как раз и есть первый.
Конечно, её никуда не пустили, когда она прибежала в институт Склифосовского. Бежала она ночью, через дворы, и было очень страшно.
И там, в больнице, тоже было очень страшно, как на том свете, как в аду – слабые лампочки, выщербленные полы, запах дезинфекции и медикаментов. Привезли какого-то парня, из него капала кровь, он держался за бок и шёл. Его вели, а не везли на каталке, санитары говорили друг другу, что каталок нет, все на третий этаж уволокли. Парень держался за бок, и за ним по полу стлался кровавый след. Он всё больше и больше кренился на ту сторону, откуда лилась кровь, санитар встряхивал его, чтоб он шёл ровнее, но он не мог идти ровнее и в конце коридора упал, как-то странно подёргался и затих. «Этот всё, кончился, – сказал санитар. – Коль, посмотри, там ещё один был. Давай его, что ли!»