Ханна предложила заехать куда-нибудь перекусить перед тем, как она отвезет меня домой. Мы остановились у закусочной «Уютные блинчики» на Орландо. Официантка приняла у нас заказ. Интерьер отличался бесхитростной прямотой: квадратные окна, по темно-коричневому ковровому покрытию пунктиром «УЮТНЫЕ БЛИНЧИКИ УЮТНЫЕ БЛИНЧИКИ» до самого туалета. Посетители тихо жуют за столиками. Если и есть в мире Тьма и Ужас, то они вежливо дожидаются, пока люди позавтракают.
– Чарльз… вас любит? – спросила я вдруг и сама поразилась, как легко, оказывается, задать этот вопрос.
Ханна не рассердилась; скорее, я ее насмешила.
– Кто тебе сказал? Джейд? Я же вроде бы объяснила вчера – ей необходимо все преувеличивать, сталкивать людей лбами. У них у всех так. Не знаю почему. Они еще воображают, будто бы я сохну по какому-то… как его там? Виктор или Венеция… Что-то из «Храброго сердца»
[333]. Начинается на «В»…
– Валерио? – тихонько подсказала я.
– А, вот как? – Ханна засмеялась так кокетливо, что какой-то тип в оранжевой фланелевой рубашке за соседним столиком с надеждой обернулся к ней. – Поверь, если был бы где-нибудь на свете мой рыцарь… Валерио, правильно? Я пулей помчалась бы к нему. Догнала, треснула дубиной по голове, перебросила через плечо, притащила к себе в пещеру и уж там сделала с ним все, что захочется. – Посмеиваясь, Ханна расстегнула сумочку, достала три монеты по двадцать пять центов и протянула мне. – Иди позвони отцу!
Я позвонила с платного телефона рядом с автоматом, продающим сигареты. Папа снял трубку после первого же гудка.
– Привет…
– Где ты, черт побери?!!
– В закусочной с Ханной Шнайдер.
– С тобой все в порядке?
Если честно, приятно было слышать в папином голосе неприкрытую тревогу.
– Конечно. Я ем французские гренки.
– Да? А я тут за завтраком заполняю форму заявления на розыск пропавшей. В последний раз видели – примерно в два тридцать ночи. Как была одета – не помню точно. Хорошо, что позвонила. Кстати, что это на тебе было вчера – платье или мешок для мусора?
– Я через час буду дома.
– Рад, что ты решила почтить меня своим присутствием.
– А в Форт-Пек я не поеду.
– Ну-у… потом поговорим.
И тут меня озарило, как Альфреда Нобеля, когда ему пришла идея оружия, способного покончить со всеми войнами (см. гл. 1 «Динамит» в кн. «Ошибки истории», Джун, 1992).
– «Кто боится, тот бежит»
[334], – процитировала я.
Он замолчал было, но сразу пришел в себя:
– Справедливо, но мы посмотрим. С другой стороны, мне нужна твоя помощь в проверке этих убогих студенческих работ. Если возможно, скажем, выторговать за Форт-Пек три-четыре часа твоего времени, я готов рассмотреть такой вариант.
– Пап?
– Слушаю?
Почему-то я не могла произнести ни слова.
– Только не говори, что ты сделала на груди татуировку «Raised in Hell»
[335].
– Нет.
– Решила вступить в секту? Сборище экстремистов, которые практикуют многоженство и называют себя «Агония человечества»?
– Нет.
– Ты лесбиянка и просишь моего благословения, чтобы пригласить на свидание капитана женской команды по хоккею с мячом?
– Нет, пап.
– Слава богу! Хотя сапфическая любовь стара как мир и совершенно естественна, средние американцы относятся к ней как к ненужной причуде вроде дынной диеты или брючного костюма для женщин. Тебе пришлось бы нелегко, а ведь жизнь у тебя и так не сахар при таком-то папочке. Двойной груз, пожалуй, уже и не потянуть.
– Пап, я люблю тебя.
В трубке тишина.
Я, конечно, чувствовала себя по-дурацки. Не только потому, что такие слова должны немедленно возвращаться обратно по принципу бумеранга, и даже не от сознания, что вчерашний вечер превратил меня в сентиментальную дуреху. Просто я хорошо знала, что папа терпеть не может именно эти слова, так же как не переваривает американских политиков, руководителей корпораций, произносящих в интервью «Уолл-стрит джорнал» такие слова, как «синергия» и «креативный», бедность в странах третьего мира, геноцид, телевикторины, кинозвезд, фильм «Инопланетянин» и заодно ореховое драже Reese’s Pieces.
[336]
– Я тоже тебя люблю, моя радость, – сказал он наконец. – Могла бы уже и сама догадаться за столько лет. Впрочем, этого следовало ожидать. Самые очевидные вещи, так сказать белые слоны и носороги, у всех на виду приходят на водопой, жуют листочки и веточки, а их не замечают. А почему?
Это был классический ванмееровский Риторический Вопрос, за которым всегда следовала столь же классическая ванмееровская Многозначительная Пауза. Я молча ждала, прижимая трубку к подбородку. Его ораторские приемчики были мне знакомы по тем немногим случаям, когда папа брал меня на свою лекцию в просторной аудитории-амфитеатре с ковровым покрытием на стенах и жужжащими лампами дневного света. Хорошо помню последнюю такую лекцию – в Чезвикском колледже. Папа рассказывал о гражданских войнах, драматически хмурясь и бурно жестикулируя, будто свихнувшийся Марк Антоний или одержимый Генрих Восьмой, а я слушала и ужасалась: позор какой, все же видят, что он мечтает стать Ричардом Бертоном
[337]. Потом вдруг огляделась и заметила, что все студенты до единого (даже тот, в третьем ряду, с выбритым на затылке символом анархии) не сводят с папы восхищенных глаз, как мотыльки, безвольно летящие на огонь.