– Подождите!
Мне как будто сдавило грудь, выжимая сердце в горло, словно зубную пасту из тюбика. Я побежала за Ханной:
– Куда вы?
– Я сказала, стой здесь!
От ее жесткого голоса я разом остановилась.
– Наверняка это Чарльз, – чуть мягче добавила Ханна. – Ты же знаешь, он вечно ревнует. Не бойся!
Ее лицо было серьезно, хоть на нем и трепетала крохотная улыбка, будто ночной мотылек в темноте. Ясно же, она сама не верит в то, что говорит.
Ханна поцеловала меня в щеку:
– Пять минут подожди, хорошо?
У меня в голове метались слова, просились на язык. Но я промолчала. Я отпустила ее.
– Ханна?
Имя вырвалось тоненьким скулежом через минуту-другую. Еще не затихли ее шаги, и вдруг на меня обрушилось понимание, что я осталась одна среди равнодушных джунглей, им и дела нет, что я здесь умру, дрожащая, потерянная, стану лишней циферкой в сводке полицейских новостей. В местной газете напечатают мою фотографию из общего снимка класса (надеюсь, возьмут не ту, что из школы города Ламего). А потом газету с заметкой обо мне пустят на макулатуру, переработают и сделают из нее туалетную бумагу – или просто изорвут для кошачьего лотка.
Я звала Ханну еще раза три или четыре. Ответа не услышала. А скоро и шаги затихли.
Долго ли я ждала – не знаю.
Мне казалось, много часов, но о рассвете не было и речи, так что, наверное, прошло минут пятнадцать. Как ни странно, больше всего меня мучило, что я не могу определить время. Теперь я поняла то, что пишет осужденный убийца Шарп Зулетт в своей на удивление бойко изложенной автобиографии «Жизнь в яме» (1980) (напрасно я ее раньше считала излишне мелодраматичной). «В блошиной яме – так называется неосвещаемая камера четыре на девять футов в Ламгете, федеральной тюрьме особого режима поблизости от Хартфорда, – приходится выпустить из рук спасательный канат Времени и свободно парить в темноте, сжиться с ней, иначе сойдешь с ума. Черти начнут мерещиться. Один тип сам себе вырвал глаз после того, как два дня просидел в блошиной яме» (стр. 131).
Я очень старалась сжиться с темнотой. Одиночество давило, как свинцовый фартук, который надевают на тебя, когда делают рентген. Я села прямо на землю, усыпанную колючими сосновыми иголками, и очень скоро поняла, что не могу пошевелиться. Иногда мне казалось, что я слышу долгожданные шаги Ханны, но это всего лишь деревья хлопали в ладоши на ветру, словно в оркестре играют на тарелках.
Если я слышала особенно пугающий, ни на что не похожий звук, то говорила себе, что это просто допплеровский эффект, или теория хаоса, или принцип неопределенности Гейзенберга для частного случая – когда человек заблудился в темноте. Я, наверное, тысячу раз повторила мысленно принцип неопределенности Гейзенберга: произведение неопределенностей координат и импульса частиц (в выбранном направлении) не может быть меньше постоянной Планка h, деленной на 471. Это радует, поскольку мои неизвестные координаты и нулевой импульс, а также неизвестные координаты и импульс Неведомого Зверя, Издающего Загадочные Звуки, взаимно нейтрализуют друг друга, и я, таким образом, пребываю в состоянии, которое в науке принято называть «высокой степенью размытости».
Когда человек целый час (опять-таки приблизительно) находится в состоянии ужаса и беспомощности, страх становится его частью, словно еще одна рука. Ты больше не замечаешь своего страха. Представляешь себе, что сделали бы на твоем месте другие – те, кто, как говорится, никогда и бровью не ведут. Стараешься им подражать по мере сил.
В конце своего семинара «Игра в лишний стул. Выживание в трудных ситуациях» в Университете Оклахомы во Флитче папа сказал, что в критическую минуту один-два человека ведут себя как герои, несколько человек – как злодеи, остальные – как дураки. «Постарайся не превратиться в слюнявого идиота, парализованного желанием просто умереть, быстро и без мучений. Они сворачиваются клубком, как опоссум. Решай, кто ты: человек или мелкая зверушка? Есть в тебе мужество? Способен ты по-настоящему понять слова „Не уходи безропотно во тьму“?
[398] Если ты настоящий человек, а не просто пенопластовая набивка, фарш для индейки к празднику, садовое удобрение – ты должен бороться! Борись! Сражайся за то, во что веришь!»
(На слове «борись» папа ударил кулаком по кафедре.)
Я встала, с трудом разогнув колени. Включила фонарик. Слабенький свет был мне противен. Как будто я подглядываю за оргией деревьев – их нагие тела теснятся, едва прикрывшись. Постепенно, шажок за шажком, я двинулась в том направлении, где, как мне казалось, исчезла Ханна. Следуя за лучом фонарика, я играла сама с собой в игру, как будто понарошку направляю его не я, а Бог (с помощью двух-трех скучающих ангелов) – не потому, что Он выделил меня из всех, кто сейчас бедствует на земле, а просто потому, что заняться больше нечем; божественный радар нынче ночью не показывает нигде особых катаклизмов и вспышек геноцида.
Время от времени я останавливалась и прислушивалась, отгоняя мрачные мысли, что вот сейчас меня догонит, изнасилует и убьет злобный бродяга с острыми зубами и бочкообразным туловищем и закончится моя жизнь печальным вопросительным знаком в духе Вайолет Мартинес. Лучше сосредоточиться на ламинированной карте, которую дала мне Ханна, с надписью вверху: «Национальный парк Грейт-Смоки-Маунтинс» (и чуть ниже скромным мелким шрифтом: «Отпечатано на средства фонда „Друзья Смоки-Маунтинс“»). Очень подробная карта, где рельеф местности обозначен пятнами разного цвета в зависимости от высоты. «Кедровое ущелье», читала я, «Туристический центр Гетлинберг», «гора Хэтчер», «Долина Притти-Холлоу», «6 592 фута над уровнем моря». Поскольку я не знала, где нахожусь, могла бы с таким же успехом рассматривать страничку из детской книжки «Где Уолли?»
[399] (Хендфорд, 1987). Тем не менее я внимательнейшим образом изучала все завитушки на карте, симпатичный шрифт «Таймс-нью-роман», чопорные «Условные обозначения» – все они как будто ласково гладили меня по головке, уверяя, что в окружающей тьме существует некий порядок и что вот это маячащее во мраке дерево без рук, без ног, без головы тоже обозначено на карте крохотной точечкой, вот здесь. Всего лишь нужно исхитриться и соединить одно с другим, и тогда ночь отступит, распадется на салатно-зеленые квадратики и я по ним бодренько – А3, Б1, Д2 – прибегу домой, к папе.