Сейчас, спустя почти тридцать лет после того случая, Юра хорошо понимал: он тогда поторопился. Потерпеть бы ещё хотя бы пару лет, а лучше годика три – и на рубеже эпох, году в девяностом, его документальный рассказ напечатали бы со свистом. Пределы возможного тогда расширялись если не каждый день, то каждый месяц. Осенью восемьдесят седьмого советская печать до откровений Иноземцева не дозрела. Вдобавок он тогда не знал – самые острые материалы главные редакторы по-прежнему пробивают, причём на самом верху. Например, тех же «Детей Арбата», как оказалось, дали сначала прочесть помощнику Горбачёва, а для того, чтобы роман увидел свет, потребовалось решение Политбюро. (Как раньше, в шестьдесят втором, во времена Хрущёва, президиум ЦК давал добро, чтобы напечатать «Один день Ивана Денисовича», а также стихотворение Евтушенко «Наследники Сталина».) Но где Юра – и где Политбюро? Кто он был тогда такой? Обычный молодой журналист. За спиной – ни влиятельного папаши, ни опыта, ни связей.
Спасибо ещё, времена переменились, и его текст никто не сдал в КГБ, что запросто сделали бы ещё года три назад, в восемьдесят четвёртом. Впрочем, Юра в восемьдесят четвёртом такой материал и не написал бы.
Что ему оставалось? Жить и строить свою судьбу наново, с новыми упованиями. Ему, конечно, очень не хотелось, чтобы сынишка повторил его судьбу и рос в неполной семье, без отца, а получалось именно так. По Сенечке он скучал очень и каждые выходные ездил в Краснознаменск, где у родителей временно, до того момента, как возведут кооперативный дом, поселилась Мария. Юра с сыночком гулял на детской площадке и в парке. Мария к нему помягчела, и видно было, что готова простить, но тёщенька, Эльвира, категорически не позволяла: «Извинить изменщика?! Ни-ког-да!» Да и сам Юра по Маше нисколько не тосковал и вернуться к ней не хотел. Наоборот, испытывал облегчение, что она не трётся с ним рядом. А вот без Сенечки он томился. И, как ни странно, очень скучал без бесшабашного, весёлого, запьянцовского дяди Радия, песни и байки которого было так уютно слушать за бутылочкой на кухне их квартиры в панельном доме.
Москва в ту пору потихоньку становилась лакомым кусочком для западных визитёров, особенно журналистов. Слова «perestroika», «glasnost» и «Gorbi» проникали в лексикон иностранных языков. И однажды на посиделках в «Славянском базаре» Юра был представлен длинноносой и длиннолицей худой журналисточке, приехавшей изучать перемены в Советском Союзе. Девушка была слависткой, но говорила по-русски чудовищно, и Юра предпочитал общаться с ней на неплохо выученном на факультете английском. Несмотря на внешнюю непрезентабельность, что-то было в ней, в этой девчонке – её звали Клэр, – возможно, внутренняя свобода, которая не снилась тогда советским людям. И Иноземцев на неё запал. Водил девушку по Москве, показывал здания конструктивистского периода – или, точнее, это он, невежда в архитектуре, её сопровождал, а демонстрировала творения Мельникова и Ле Корбюзье ему – она. Клэр конструктивизмом увлекалась, Иноземцев даже не ведал тогда, что ничем не примечательные, запущенные столичные здания построены, оказывается, великими архитекторами, и их изучают на западных факультетах искусств. Опять-таки: ещё года три назад их прогулки по Белокаменной с американкой, только вдвоём, без сопровождения, непременно привлекли бы пристальное внимание компетентных органов. Однако теперь компетентные органы не успевали за валом перемен, и если связь Юры с Клэр вызывала чей-то интерес, то это были друзья, недавние однокашники или коллеги Иноземцева-младшего, которые жгуче ему завидовали: как же, пусть страшненькая, но настоящая американка! Мир, дружба, жвачка.
Ничего удивительного, что однажды они с Клэр оказались в одной постели – у него, в вечно съёмной свибловской квартире. Надо заметить, что в ту пору даже презервативы в Советском Союзе были в дефиците, и когда в аптеках вдруг давали более-менее приемлемые индийские, по десять копеек штука (а не ужасные отечественные по четыре копейки), Иноземцев закупал их десятками. А у Клэр с собой оказались, вот невидаль, разноцветные! И, ни фига себе, у неё имелась интимная причёска, что тоже выглядело чрезвычайной диковинкой в Москве тех времён. Зато Юра постарался удивить её продвинутостью в постели – как говаривали в те времена в его кругу: «Чем выше интеллект, тем ниже поцелуй». А ещё по утрам он варил ей кофе в турке и подавал в постель в фартуке на голое тело.
Естественным образом вышло, что Иноземцев дал прочитать своей новой возлюбленной материал про советский космос – прямо в квартире, никуда не вынося: девушка по-русски читала гораздо лучше, чем говорила. И она тут же воскликнула: «Это нуждается в напечатании!» Они заключили устное соглашение: она переводит его историю на английский и пытается, за двумя их подписями, опубликовать в Штатах.
О своём романе с американкой он рассказал только отцу. Однажды они вдвоём, на крошечной кухоньке в Калининграде, распивали коньяк, добытый с колоссальным трудом (шла антиалкогольная кампания). Владислав Дмитриевич усмехнулся: «Ты повторяешь мои ошибки», – и рассказал историю своей любви с болгаркой Марией. «Да только я уже был в те годы совсекретным сотрудником королёвской фирмы, а она, как мне кажется, шпионкой». Юра не поверил: «В ваши времена любой иностранец считался шпионом. А вообще ты, папаня, оказывается, гигант».
– Да, – сказал тот с запьянцовской гордостью, – не только твоей мамане было к Провотворову в койку прыгать.
– Учёные, кстати, установили, – сказал Юра, который, как всякий журналист, читал много и бессистемно, – что люди часто влюбляются именно в тех, кто наиболее далеко от них отстоит – в географическом смысле. Например, эскимос сходится с африканкой. Русский с американкой. Так, утверждают, человечество ДНК свою разнообразит, близкородственные браки исключает.
– Да, и правда, – восхитился отец, – возьми даже меня с твоей мамашей: между нашими отчими домами больше четырёх тысяч кэмэ по прямой – она из Воронежской области, я с Южного Урала. Вот поэтому, оказывается, ты у нас такой удалый молодец получился… Но ты, парень, поосторожней, смотри, с этой Клэр.
Иноземцев-младший только рукой махнул: «Шпиономания в прошлом! Да здравствует Горбачёв и его новое мышление!» Однако с папаней насчёт своего «космического» материала и его публикации за границей всё ж таки посоветовался – не мог не посоветоваться. И тут то ли коньяк сказался, то ли за те полгода, что прошли с их первого разговора о статье, границы гласности раздвинулись гораздо шире, но папаня только благодушно махнул рукой: «Делай, как знаешь».
Но скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается.
1988
Наступил год восемьдесят восьмой. В феврале Клэр умотала к себе домой, за океан – в том числе для того, чтобы, как она говорила, пристроить статью. Перед её отъездом Юра, словно бы не всерьёз, играючи, заполнил заявку на грант в американской аспирантуре. Заполнил – и забыл.
Да и Клэр об этом не напоминала. Раз позвонила, сообщила: материал на космическую тему, в принципе, в редакции понравился, но там потребовали больших правок и сокращений. Ни электронной почты, ни даже факсов тогда не существовало. Не действовал, разумеется, в СССР ни «ди-эйч-эл» с «ю-пи-эсом», ни прочая ускоренная почта. Правки они осуществляли по телефону – звонила, разумеется, из своего Нью-Йорка Клэр. Потом она старательно вычтет стоимость того межгорода из части его гонорара. А в мае от Клэр вдруг пришли потрясающие известия: что, во-первых, она добыла ему грант – аспирантуру в едва ли не самом фешенебельном, нью-йоркском Колумбийском университете и, во-вторых, их совместная статья о российском космосе выйдет в журнале «Тайм» летом восемьдесят восьмого года. Гонорар составит, на двоих, пять тысяч долларов.