– Тебя как зовут? – спросил Серега.
– Файзулла он, – сказала Аглая.
– Ну пойдем, Файзулла, – сказал Толик. – Налить ему, что ли, напоследок?
Серега налил в стакан водки, протянул таджику, тот выпил залпом, вытер рот рукавом и пошел за полицейскими.
– Давай сюда трусы, – сказала Аглая.
Аспирин отдал ей трусы.
Она спустилась в сад, развела костер, бросила трусы в огонь. Опустилась на корточки, закурила. Неслышно приблизилась Люба, села рядом, прижалась головой к колену Аглаи и заплакала. Аглая обняла ее за плечи.
В середине августа Аспирин и Аглая сыграли свадьбу.
Под гулянку арендовали кафе «Техас», которое когда-то называлось «Дружбой». Гостей было много. Пришла даже мать убитой Жульки – бритоголовая Нинка, надевшая по такому случаю платок с узором, платье с подвернутыми рукавами и кроссовки. Она с порога выпила фужер водки и закусила конфеткой. На нее косились, но помалкивали.
Андрей Иванович Замятин и Евсей Львович Евсеев-Горский сидели на почетных местах. Когда дошла очередь до подарков, Евсей Львович потребовал тишины и вручил Аглае обувную коробку, перевязанную шелковой ленточкой, и ключи от красного автомобиля с открытым верхом. Пока Аглая целовалась со стариком, Аспирин открыл коробку и сказал: «Ну ни хера себе!» Аглая заглянула в коробку – она была доверху набита пачками пятитысячных в банковской упаковке. «Тут миллионов пять, – сказал Аспирин. – Или больше». Андрей Иванович подарил пятьдесят тысяч рублей, старинные жемчужные бусы, доставшиеся ему от бабушки, и золотой портсигар царских времен – с игривым Амуром на крышке и надписью «От поклонников и поклонниц дорогому нашему дусе Арнольду Георгиевичу».
– Дуся, – сказал Аспирин. – Ну ни хера себе. Ну старики.
К нему подошел полицейский Толик.
– Пацаны сейчас позвонили, – сказал он. – Фатима эта твоя в своего Карима стреляла.
– Какая Фатима? – спросил Аспирин.
– Ну как ее… у вас живет которая…
– Люба, что ли? – спросила Аглая. – Мать Люба?
– Ну Люба. Взяла ружье – и из двух стволов.
– И чего?
– Ничего. – Толик расхохотался. – Промахнулась. Сейчас плачет, дробь у мужа из жопы выковыривает…
– Дело завели? – спросил Аспирин.
Толик махнул рукой.
– Да ну их! Дело еще заводить… Чурки ж!
– Они наши чурки, Толик, – сказала Аглая. – Разберутся между собой.
– Горько! – закричал Андрей Иванович.
Молодые стали целоваться, а гости – считать.
– Откуда у тебя портсигар? – спросил Евсей Львович.
– От верблюда, – ответил Андрей Иванович.
– Небось от деда-чекиста, – сказал Евсей Львович. – Вот уж пограбил он купцов да дворян, вот уж пострелял…
– Ты деда не тронь! – закричал Андрей Иванович. – Он за родину погиб!
– За родину, за Сталина, – сказал Евсей Львович.
– Что, кипит говно еврейское, покоя не дает? Не дает покоя Сталин?
– Вертухай! – закричал Евсей Львович.
– Дерьмократ пархатый! – закричал Андрей Иванович.
– Горько! – закричала вдруг Нинка Жулина, сорвав с бритой головы платок и выбежав на середину зала. – Опять горько! Подсластить бы! Эх и подсластить бы!..
Черная рука
В пятницу Тата отправилась на встречу с богатым клиентом, который жил за городом и хотел застраховать дом и жизнь, добираться пришлось на метро до конечной, потом на автобусе, а потом еще пешком километра два, но дело того стоило, клиент подписал договоры на очень солидную сумму, угостил чаем, был мил, предложил подбросить ее до Москвы, но она отказалась, пошла пешком, решила сократить путь, свернула, споткнулась, упала, попыталась встать, но не смогла, Мишель подхватил ее на руки, отнес в свой дом, наложил повязку, подмигнул, она обняла его за шею, потянулась к нему губами – он ответил, и все, что произошло, произошло именно так, как и должно было произойти, и когда он лег рядом и взял ее за руку, она уже чувствовала себя другой, иной, новой – впору имя менять, а спустя несколько минут она заговорила, освобождаясь от всего того, что мучило и болело, избывая тайну, с которой несовместима свобода, и даже не удивляясь тому, как легко дается ей освобождение от этой мерзкой тайны, а он слушал, водя пальцем по ее животу, и когда она замолчала, он сказал: «Выходи за меня замуж, Тата. Мы просто созданы друг для друга: мы оба левши», и она засмеялась и прижалась к нему, и они снова занялись любовью, а потом она сказала, что у него шершавая нога, а он сказал, что она вся гладкая, как яблочко, даже лобок у нее гладкий, как яблочко, и она поняла вдруг, почувствовала, что теперь навсегда соединена с этим мужчиной жалостью, благоговением и стыдом…
Она рассказала Мишелю о старшей сестре Верочке, о которой никому не рассказывала, потому что Верочку изнасиловали и убили, а о таком позоре – шестнадцатилетнюю девочку из приличной семьи изнасиловали и убили – никому не рассказывают, о таком позоре молчат до смерти, но о позоре стало известно всему городку, об этом говорили все, и мать не выдержала, сначала заперлась на чердаке, потом наелась печной золы, потом попыталась выколоть себе глаза, а потом повесилась, потому что стыд оказался сильнее жизни, но Тата и об этом рассказала Мишелю, не упуская ни одной детали: черная перчатка до локтя, которая была на мертвой Верочке, печная зола, которой был набит рот мертвой матери, обручальное кольцо, которое отец во время похорон держал за щекой, а дома выплюнул и надел на левую руку, и только тогда Тата поняла, что жизнь непоправима, и заплакала в голос…
По ночам Тата, вооружившись кухонным ножом и натянув черную перчатку на левую руку, бродила по темным улицам городка, мечтая о встрече с насильником, который убил Верочку. Ей казалось, что он обязательно клюнет на девочку в коротких шортах и обтягивающей маечке. Она чувствовала: он где-то рядом, в темноте, следит за каждым ее шагом, крадется, прячась за деревьями, чтобы вдруг возникнуть перед ней, схватить, смять, впиться, и вот тут-то она возьмет его за глотку рукой в черной перчатке и всадит нож, повернет, еще раз, еще, наслаждаясь его смрадным предсмертным дыханием, каждым его хрипом и вздохом…
Эта игра закончилась через три недели, когда Тата зарезала соседа Тимошу, которого приняла за маньяка. Он выскочил из темноты с пьяным воем – хотел попугать девчонку – и получил удар ножом в сердце. Убийцу не нашли. Черную перчатку Тата с мрачным отвращением сожгла в огороде, в лопухах.
Однако что-то подсказывало ей, что Тимоша – случайная жертва, и мысли о маньяке не отпускали еще долго. Поначалу у маньяка не было лица – была какая-то бесформенная масса зла, какое-то чудовище, которое лишь угадывалось в темноте: блеск глаз, островерхое ухо, рука с перстнем, вросшим в палец, что-то мерцающее, просто – что-то огромное, мощное и лютое. Но такое очевидное существо не могло заманить в заброшенный дом Верочку, которая чистила зубы шесть раз на дню и целовалась только с собственным отражением в зеркале. Значит, загадочный насильник был обычным мужчиной, вызывавшим доверие, может быть, красивым мужчиной, молодым, но с проблесками седины в усах, с печальной улыбкой, деликатным и сильным, хорошо одетым и владеющим английским и, быть может, французским. Идеальный мужчина. Тата видела его улыбку во сне. Он гладил ее по голове, целовал за ухом, щекотал усами шею, и она прижималась к нему всем телом, умирая от счастья, а наутро обнаруживала на шее синяки – следы его сильных пальцев, и невозможно было выйти на улицу без шейного платка, и душа ее была смущена совпадением образов идеального убийцы и идеального мужчины.