Об этом она и сказала Финогенову, с которым вскоре встретилась в кафе на Бронной.
Драматург оказался тощим субъектом с волосами до плеч, с маленьким умным лицом и длинным носом. После каждого глотка кофе он тщательно промокал толстые губы салфеткой и при этом смущенно улыбался Норе.
– Экзистенциальная тоска, – сказал он. – Накопившееся отчаяние – мне казалось, Нора Сергеевна, этого достаточно для объяснения ее поступка…
– Для объяснения – да, – сказала Нора. – Но не для сопереживания. Зритель не думает, а смотрит. Ему тут нужно что-то личное, какая-то деталь, какой-то двигатель… ну, например, сын-гомосексуалист, которого генерал избивает на глазах матери, и ей приходится защищать свое дитя… или, например, дочь…
– Дочь?
– Например, дочь, – повторила Нора. – Девочка для матери – существо особенно близкое. А тут несчастная девочка-инвалидка, сердечная боль матери, увечное дитя, которое любят необычной любовью… может быть, она – падчерица генерала… вернувшись после долгого отсутствия домой, он вдруг обнаруживает, что его падчерица выросла в настоящую красавицу, и пытается завоевать ее, как привык завоевывать всех женщин… такие девочки очень уязвимы, им всегда не хватает любви… и когда становится ясно, что для генерала она всего-навсего игрушка, девочка кончает с собой… вот этого мать не простит ни за что, и этот мотив зритель примет безоговорочно…
Финогенов внимательно посмотрел на Нору.
– Это многое меняет, – сказал он. – Но я подумаю.
Кропоткин вернулся домой незадолго до Нового года.
Он много спал, подолгу сидел в заснеженном саду, одетый в огромную шубу, опираясь подбородком на трость, или в мастерской перед картиной, которую он называл просто – «Мать и дочь».
За ним присматривала новая домоправительница – Калерия Никитична, энергичная западенка из Львова, и медсестра Зоя, белокурая и голубоглазая, которую Кропоткин сразу окрестил Бестией.
Финогенов сдержал слово – взялся за переделку пьесы, дорабатывая ее и за столом, и в процессе репетиций. Жена генерала Аристова стала чуть умнее и циничнее, а ее дочь-инвалидка, заменившая сына-гея, – на эту роль выбрали красавицу Жанну Бухарину, веселую болтушку, – оживила атмосферу спектакля. По совету психологов, занимающихся реабилитацией детей-инвалидов, Финогенов наделил девочку искривлением позвоночника в сиггитальной плоскости. Уманский считал, что этот образ получился «слишком ярким», и боялся, как бы генерал Аристов и его жена не оказались в тени.
Драматург вошел во вкус – он углубил характер красавицы чеченки, а шофера-гопника сделал старше и наградил любовью к жестоким романсам, которые дебютант Костя Незнамов исполнял с великолепным чувством стиля.
Спектакль постепенно «обрастал мясом», задышал, задвигался, персонажи стали избавляться от резонерства, появился азарт, появилось предчувствие удачи.
Однажды Финогенов после репетиции подошел к Норе и попросил автограф – в руках у него была книга Бессонова.
– После этой книги захотелось пьесу о вас написать, – сказал Финогенов. – Материал такой яркий, богатый…
– Только не называйте ее «Нора Крамер», – сказала она. – А то зрители решат, что речь идет о какой-нибудь раскаявшейся эсэсовке… или о ее овчарке… Кстати, где вы взяли книгу? Она ж давно распродана.
– Автор подарил.
Бессонов напоминал о себе чуть не каждый день. Звонил, слал письма по электронной почте, несколько раз встречал у служебного входа театра после репетиций.
Нора была поражена, когда он подбежал к ней, схватил за руку: Бессонов был каким-то растерзанным, опухшим, растерянным, и водкой от него пахло не так приятно, как раньше, а глаза были мутные, воспаленные.
– Нора, я не ожидал, что так все выйдет, – сказал он. – Кажется, я влюбился в тебя по-настоящему, до помрачения ума. Зря я тогда отказался тебе помогать… но ведь я оказался прав! Вышло-то по-моему! Ты передумала, приняла его – после всего, что произошло… что случилось… Я-то думал, что знаю тебя, а оказалось, что ты темнее, чем я предполагал…
– У каждой красавицы есть дырка в заднице, – сказала Нора, вспомнив любимую поговорку Лизы Феникс. – Ты не рожал – не поймешь. Вынашиваешь что-то, вынашиваешь, а потом вдруг отходят воды, и оно появляется на свет… вот что-то вроде этого и случилось, мне кажется… а ты – не преследуй меня, Митя, не надо. Ты стал чужим не потому, что тогда отказался помочь, а просто стал чужим. Это – все.
Села в машину и уехала, не оглянувшись.
Теперь каждый вечер она возвращалась домой, к мужу.
Они не делали вид, что ничего не произошло, но о том, что произошло, старались не вспоминать вслух.
Она снова была счастлива, прижимаясь в постели к его волосатому животу, и ей было жаль его, огромного и сильного, когда он сидел перед мольбертом, опираясь на трость, и голова его дрожала. В свои шестьдесят он выглядел стариком.
Кропоткин снова стал понемногу выпивать.
Однажды Нора вытащила из кармана его шубы фляжку с коньяком.
– Ты ведь знаешь, что с тобой будет! – в отчаянии закричала она.
– Знаю, – грустно ответил он. – Вернусь на небо.
Нора решила устроить домашнюю выставку Кропоткина – он не стал возражать.
Домоправительница привезла в загородный дом десяток дюжих земляков, которые теперь стоили немногим дороже таджиков, но были сообразительнее, и они под присмотром Норы за три дня превратили захламленную мастерскую в просторный и светлый выставочный зал, развесили картины и осветительные приборы, расставили столы для фуршета, стулья и диванчики для гостей. Официантов прислала Лиза Феникс, которая тоже была приглашена на выставку.
Народу собралось много.
Кропоткин сидел в кресле с бокалом вина в окружении гостей, принимая поздравления.
– Какая драма! И какой союз! – сказал Семеновский о картине «Мать и дочь». – С какой-то особенной ясностью тут понимаешь, что гармония – далеко не всегда баланс, чаще – конфликт.
Он был без знаменитого своего шелкового кашне, скрывавшего морщинистую шею. Его сопровождала жена – кругленькая дама с тяжелыми старинными серьгами, оттягивавшими мочки. Она мило всем улыбалась, не прислушиваясь к банальностям, которые изрекал супруг.
Утром Нора получила очередное безумное письмо от Бессонова и весь вечер напряженно ждала, что он сюда заявится. Но обошлось.
Когда она перед сном помогала мужу раздеваться, он вдруг сказал:
– Гулял я как-то в больничном садике с одним старичком-германистом, и он процитировал какого-то немецкого поэта: «Alle Angst ist nur ein Anbeginn», что-то вроде «в страхе лишь начало» или «весь наш страх – это только начало». Теперь я это, кажется, понимаю…
Премьера «Генерала Аристова» – так в конце концов назвали «Агамемнона» Финогенова и Уманского – была назначена на конец февраля.