Когда растаяла обида, и они помирились, Митяй спросил мать:
— Почему та статуэтка ценной была?
— Не твоего ума дело, — отрезала мама.
Оставшись наедине с отцом, спросил у него:
— Ты маме балеринку подарил? Когда вы были женихом и невестой?
— Не я, гы-гы, брат Степан, гы-гы.
Дядя Степан, арестованный и расстрелянный, пусть невинно, как убеждена мама. Неужели его подарок столь дорог?
Митяю тогда не пришло в голову, что мать и дядю Степана связывали какие-то особые отношения. Он вообще скоро забыл про свой проступок. И когда в поисках подарка для жены увидел статуэтку на базаре, когда вспомнил тот случай, не заподозрил маму в пошлой связи. В их семье, по его глубокому убеждению, грязь разврата существовать не могла. Он просто подумал, что у женщин подобное произведение, мягко говоря, искусства, вероятно, способно вызвать трогательное умиление. Фигурка изящна до приторности, а современное женское бытие лишено изящества. На фигурку как бы переносятся мечты, она становится талисманом. Брат Васятка говорил: «Как же я ненавижу психологию!» И был отчасти прав.
Статуэтка, завернутая в исподнее, прекрасно доехала в чемодане, не раскололась.
— Мило, прелестно! — поблагодарила Настя, скрывая удивление.
Прежде Митяй никогда не выказывал любви к мещанскому фарфору.
Он посмотрел на мать, будто спрашивая: «Помнишь?» Будто прося растолковать Насте ценность этого «психологического» подарка.
Марфа схватилась за горло и резко повернулась к ним спиной:
— Пойду насчет бани договорюсь.
Митяй отправился в правление колхоза утраиваться на работу уже на следующий день. Марфа, Настя, тетя Парася уговаривали его не торопиться, отдохнуть несколько деньков.
— От чего отдыхать? — спросил Митяй. — От санатория? У меня руки почти не дрожат и уже слышу нормально.
— Кого? — не поняла Марфа.
— Голос совести.
Он определился на самую тяжелую работу — пахать под озимые. Тракторов не было, стояли сломанные, чинить некому. Механики и трактористы на фронте, теперь танкисты.
Пахали плугами на лошадях и быках. Адский труд, никакие спортивные тренировки в сравнение не идут.
«Как же наши предки? — спрашивал себя Митяй. — Выкорчевывая лес, по целине? Так, наверное, и вывелась порода сибиряков. Путем естественного отбора, как таежные медведи».
Приступов у него не было два месяца, хотя уставал до изнеможения. Об эпилепсии любые разговоры пресекал — не о чем толковать, бесполезно.
Уже отсеяли озимые, возвращались с Настей домой. Вечер был тихий осенний, солнечный, с остатками перинного летнего тепла, пронизанного невидимыми дуновениями холодных воздушных ручейков. Спрыгнули с телеги, решили пройтись. Им редко удавалось побыть наедине.
Настя в лицах рассказывала, как решила, что у Митяя отрезаны руки. Это было так логично! Если у Васи нет ноги, то Митяю оторвало руки. Она насмехалась над своими страхами и действиями, выставляла себя паникершей, вздумавшей отправить идиотскую телеграмму начальнику санатория, написавшую Василию письмо в официальных выражениях, вроде «соблаговолите сообщить мне…».
— Твой брат наверняка думает, что я похожу на канцелярскую крысу. Зато он прислал вырезку из «Красной звезды», и вы мгновенно стали героями. Видел перепечатку из «Омской правды», что висит в рамочке в правлении? Такая же и в школе. Теперь тебя будут приглашать выступить на пионерских сборах и на комсомольских собраниях.
— Ни за что!
— Не отвертишься. Народ должен знать своих героев! — с пафосом произнесла Настя, и было непонятно, говорит она серьезно или шутит. — Твой долг донести до масс правду войны, ее дух и, так сказать, запах.
— Запах? — переспросил Митяй. — Война смердит. Ее главный запах — дерьма. Из окопов, с батарей. Обустраивать туалеты некогда, в полный профиль окопы-то выкопать не всегда получалось. С немецких позиций воняло аналогично. Война — это дерьмо, во всех смыслах слова.
— Звучит не куртуазно, но достоверно. В Ленинграде водопровод и канализация перестали работать еще в сентябре, а потом у людей просто не было сил выносить отхожие ведра, выливали за дверь.
Они впервые заговорили о пережитом. Ни Настя, ни Митяй не предавались воспоминаниям. Уж слишком болезненными они были, эти воспоминания. Это как глубокий порез — ты можешь вернуться в полноценной жизни, когда рана заживет, будешь ковыряться в ней — вернешься очень не скоро. Только война — это порез не на руке, а по сердцу.
— Посмотри, красотища какая! — сменил тему Митяй. — Эх, завидую!
— Кому?
— Художникам, которые выезжали на этюды, писали пейзажи. У них была не жизнь, а мёд.
— У нас тоже будет мёд! Обязательно! А пока насладимся, лицезрея. Посмотри, как причудливо играет солнце меж щелей забора! Будто мы идем вдоль волшебного музыкального инструмента с темными клавишами — досками, и красными, светящимися…
Она не договорила. Митяй остановился, а потом рухнул на землю, потерял сознание.
Это было страшно: искаженное лицо, сотрясаемые судорогами руки и ноги, выгнувшаяся дугой спина. Это длилось невероятно долгие три или пять минут, в которые она не знала, что делать, только голосила: «Митя! Митенька!» — падала на него, пытаясь усмирить взбунтовавшиеся руки и ноги, лезла в рот, пыталась разжать железно стиснутые зубы — говорили, что припадочные могут откусить себе язык, надо вставить что-то, ничего у нее не было, путь ее пальцы, пусть откусит. Господи, как он мучается!
Митяй открыл глаза:
— Настя? Почему ты плачешь?
— Тебе больно? Тебе жутко больно?
— Был приступ?
— Да.
— Гадство! Всё, проехали!
Митяй встал и пошел вперед, шатаясь.
— Ты испытываешь страдания? — не отставала жена. — Отдохни, не торопись.
Никаких страданий он не испытывал, только желание спать. Даже на фронте, когда по трое суток без нормального отдыха, когда меняли дислокацию, перетаскивая орудия по грязи, он не испытывал такого неимоверного желания поспать. Превозмогая это хотение, брел, шатаясь, сил успокаивать жену не было, ее причитания только мешали, заставил себя не слышать их, кое-как добрел до дома, вошел, рухнул на кровать и, наконец, счастливо отключился.
Утром проснулся живой-здоровый, голодный, сходил на двор, умылся, вспомнил, что обещал кузнецу помочь с ремонтом инструментов, надо поторопиться. Мать, жена, тетя Парася с опрокинутыми лицами, тут же бабка Агафья, чикчирикнутая травница. У него вчера был приступ, сейчас они будут кудахтать, Митяй замкнулся и насупился.
Боятся заговорить, смотрят, как он ест. Может, промолчат? Не вышло.
— Митенька, — подала голос мать.