И при этом он всегда еще и говорил, пыхтел про сквалыжных коллег, про хорошее вещевое почтение, которое окажет начальникам и те его зауважают, про фикусы-шкафы-зеркала, ящики с тушенкой, сгущенным молоком, сливочным маслом и ситро. От шипучих напитков у Емельяна пучило живот, но все равно тащил бутылки ситро в подпол, где было как на продовольственном военном складе.
Бормотание возбужденного Емельяна постепенно переходило в поросячье хрюканье, кончал он с утробным рыком натешившегося борова. Нюране иногда казалось, что ее плата за возможность стать врачом, за любимую профессию непомерна.
— Нянька, домработница, стервы, ушли, сбежали!
Слова Емельяна доносились как сквозь вату, а тело вообще ничего не чувствовало — мышцы превратились в кисель и в толстые напряженные веревочные канаты одновременно.
— Дрянь, сука! — елозил по ней муж, хотя уже разрядился. Ему нравилось пластать жену. — Ребенка бросила, курва, Кларочка одна несколько часов пребывала. О-о-о! Как хорошо! Щас я снова, снова… Никак… Убить этих нянек…
Нюраня говорила ему много раз: нельзя обращаться с няньками и домработницами как с холопками. Это женщины, на которых мы оставляем своего ребенка, надолго оставляем. Их труд надо ценить.
Как же! Ценить. Емельян — воистину из грязи в князи — шпынял несчастных женщин, придирался по поводу и без повода, упивался барской властью, заставлял сапоги с него стягивать. Дочь ему вторила, копировала отца, издевалась над работницами, капризничала. Чтобы это прекратить, Нюране нужно было бросить работу и наводить порядок в семье. Она не могла бросить то, что было смыслом ее существования.
Она неслась вниз по шурфу черной шахты. Тело вздрагивало под ритмичные толчки в ее лоно жирного пуза Емельяна. Тело с удовлетворением отмечало отсутствие напряжения в его детородном органе. Значит, продолжения не будет, муж скоро с нее слезет, успокоится, главное — замолкнет. А сознание уже спало. Или полубодрствовало, наслаждаясь скольжением.
Вдруг остановка. Отец, Еремей Николаевич, папа:
— Это не конец, доченька, это начало испытаний.
Не успела ответить, насладиться его обликом, как понесло дальше вниз по шурфу — в спасительную темноту.
Почему ей мать не привиделась? Анфиса Ивановна легко, щелчком пальцев, навела бы порядок. Нюраню отхлестала бы по щекам: «Ты жена и мать, так соответствуй! Работает она! Твоя работа — семья!» Емельяна она бы с утра до вечера строила, учила тащить в дом полезные продукты, а не ситро. Кларе и вовсе бы пришлось забыть про модельные туфельки. Бабушка посылала бы ее гусей пасти и учиться веретено в руках держать. Ножками бы внучка затопала строптиво — получила бы подзатыльник, отпущенный тяжелой рукой.
Почему не привиделся Максимка Майданцев? Единственная любовь.
Наверное, недостойна.
Блокада
В августе, когда еще о холодах не думали, да и беспечно рассчитывали на центральное отопление, Марфа притащила домой печь-буржуйку, вывела трубу от нее в форточку. Через несколько дней пришел пожарный инспектор, пригрозил оштрафовать и велел немедленно убрать пожароопасное сооружение. Так Марфа его и послушалась! В ноябре, когда буржуйки массово изготавливали из железных бочек, из любого металла, из противней для пирогов (а у Марфы была чугунная! С плитой!), тот же самый инспектор попросил ее научить соседей, как правильно устанавливать и топить буржуйку.
Урожай с Марфиного огорода пропал, то есть пока она окопы рыла, урожай сняли и умыкнули. Кто своровал, она знала — хозяйка, в подполе дома которой Марфа хранила на зиму овощи.
— Не отдашь, — заявила ей Марфа, — спалю! У тебя же корова! А у меня пять ртов и еще один на подходе. По карточкам мизер получаем.
Тетка была не из пугливых, но жадная до крайности, бездетная, проживала вдвоем с мужем, якобы инвалидом, на войну не призванным. К ее дому тянулись люди с Крестовского покупать продукты за неимоверные деньги, за драгоценности.
По лицу злой Марфы тетка поняла — спалит, и выволокла два мешка: один с картошкой, второй с капустой и брюквой. Хоть что-то, то есть немалое подспорье.
Марфа отличалась от большинства ленинградцев: старых петербуржцев и тех, кто из селян быстро превратился в горожан, привыкших к тому, что тепло и вода сами приходят в дом, что в магазинах на витринах и прилавках продукты лежат. Сибирская закваска Марфы, давно покинувшей село, никуда не делась: рассчитывать нужно только на себя. Ни на правительство, власти, на участкового или пожарного инспекторов, на доброго дядю или царя небесного. Только на себя! И ты обязана жилы рвать, чтобы семейство не погибло зимой.
Камышиным Марфина беличья суетливость и запасливость поначалу казалась нелепой, они даже подозревали Марфу в некоем повреждении ума.
Однако в середине сентября, когда кольцо Блокады уже сомкнулось, Александр Павлович, теперь редко бывавший дома, приехал, вытащил из кармана пальто узелок — носовой платок с тремя горстями пшенной крупы:
— Все, чем могу вас порадовать. Марфа, у тебя ведь припасены продукты?
— Дык кое-что.
Она насупилась, испугалась, что Камышин попросит отстегнуть для кого-то.
— Умница! — Он обнял ее, но без чувственности, а только с человеческой благодарностью. — Ты у меня большая умница! Корми их минимально. Тебе понятно, что такое «минимально»? Экономно, чуть-чуть, только чтобы ноги не протянули. Идет страшный голод. Никому про это не говори, только сама знай: мы в осаде, в городе нет хлеба, и возможности его доставить тоже нет. Поняла?
— Дык уяснила.
Камышин был из узкого круга лиц, которые представляли, какое страшное испытание надвигается на ленинградцев. В этот круг он попал, благодаря знакомству с наркомом торговли РСФСР Дмитрием Васильевичем Павловым — другом его, Камышина, старшего брата, репрессированного в затухающем на репрессии тридцать девятом году.
Павлов, направленный в Ленинград Государственным комитетом обороны, разыскал Камышина, вызвал в Смольный, сказал, что надеется на него как на верного партийца. Они должны заняться вопросами продовольствия.
Камышин вспылил:
— Я инженер! Мое дело сейчас танки и снаряды на фронт поставлять. А за станками стоят сопливые подростки-школьники, девчонки болванку поднять не могут. Видели бы вы, как они стараются! По двенадцать часов в цеху…
— Ты на меня не ори, Саша! Ты мне не тычь героизмом! — Дмитрий Васильевич покраснел, сдерживая собственное желание заорать. — У нас вся страна сейчас — один сплошной героизм. Этот великий город, — развел руками и потыкал в пол, — погибнет, уже погибает от голода!
— Потому что сгорели Бадаевские продовольственные склады?
— Нет. Там хранилось всего три тысячи тонн муки и две с половиной тысячи тонн сахара. Это на полтора дня муки и на три дня сахара. Ленинград всегда жил с колес — привезли, съели. Тут нет запасов. Понимаешь, ослиная голова? Нет запасов продовольствия! И миллионы людей! А ты мне про танки и снаряды. Слушай меня внимательно. Я создаю специальные отряды, которые пропашут весь Питер от чердаков до подвалов, от заброшенных складов до вагонов на запасных путях в поисках того, что можно принимать в пищу. Для руководства этими отрядами мне нужны верные командиры-ленинцы. Я на тебя рассчитывал.