За пустырем, где некогда стояла гостиница «Россия», выглядывал отремонтированный Гостиный двор. Слева пестрели кокетливые маковки Василия Блаженного. Я в жизни не видел Зарядья без гостиницы: в моей памяти навсегда отпечаталось это гигантское, на редкость уродливое здание, своим бетонным боком, точно меловой утес, загораживающее Васильевский спуск. В самом факте отсутствия белого монстра был сюрреалистический элемент, что-то сродни ночному кошмару. Подобное чувство я испытал в Нью-Йорке тем зловещим сентябрем, когда, вернувшись из Чикаго, застал в городском ландшафте на северной оконечности Манхэттена километровую дыру на месте двух стоэтажных башен.
Музыка стала громче; она текла с Красной площади зыбкими волнами, то затихая, то выплывая снова, словно кто-то дурачился с ручкой громкости. Играли Вагнера, марш Зигфрида из «Гибели богов», причем на редкость скверно. Медь мерзко дребезжала, барабан ухал невпопад, а басовое эхо, катящееся по реке с того брега, отставало на полтакта, внося полную какофонию. Справа захрипел мегафон: голос с милицейской категоричностью требовал проходить и не задерживаться. С таким же успехом хозяин мегафона мог бы руководить ледоходом на Енисее.
Большой Каменный мост тоже был забит людьми, они несли флаги, какие-то транспаранты, которых было не разглядеть. За мостом река делала изгиб – стало видно, что Кремлевская набережная тоже запружена народом. И по мосту, и по набережной – все двигались в сторону Красной площади.
– С моего отъезда население столицы заметно выросло, – прошептал я Шурочке в ухо.
Шутки не получилось, мой голос прозвучал сипло и испуганно. В голове возникли невольные ассоциации – Ходынка, похороны Сталина: бесспорно, что проведение массовых мероприятий в Москве не всегда отличалось порядком и организованностью. И это – исторический факт.
Я вспомнил, как в классе третьем, Мишка Слуцкер, будущий диссидент, а впоследствии и раввин, поведал мне, что во время похорон Сталина в центре Москвы передавили кучу народа. В нашем детстве о генералиссимусе старались не вспоминать, и он стал почти мифической фигурой вроде второразрядного пророка из Ветхого Завета, появляясь лишь в военных фильмах в виде хмурого усача с трубкой и грузинским акцентом.
– Передавили? – Я тут же представил кухонный пресс, в котором давят крыжовник. – Кто?
– Кто? – передразнил Мишка. – Энкавэдэшники, ясное дело.
– Как? – не унимался я.
Мишка, очевидно, почерпнувший информацию из родительского разговора, тоже не очень представлял себе процесс давки людей. Но, будучи сметливым малым и не желая терять марку, продолжил:
– У них, у энкавэдэшников, такие специальные машины были вроде бульдозера… Ну, такие, с этим, как его?
И он, выставив ладони, двинулся ко мне.
– Как снег… – догадался я.
– Да. Как снег. Только людей.
Холодея, я вообразил эту чудовищную картину. Потом она пару раз являлась мне в виде ночного кошмара. Лет восемь назад Мишка приезжал в Нью-Йорк на какой-то свой еврейский слет и мы с ним распили бутылку кошерной водки у меня на кухне. Похмелье было зверским.
Все началось у Васильевского спуска. Тут две толпы, двигавшиеся по набережной навстречу друг другу, столкнулись, возник людской водоворот. Раздались крики. Я видел, как какой-то парень, взобравшись по головам, начал карабкаться на Кремлевскую стену. Его пытались стащить, но парень ловко, точно белка, карабкался вверх, потом сорвался. Кто-то истошно визжал, протяжно, на одной невыносимо высокой ноте. Полицейский автобус с мегафоном на крыше продолжал вещать свою мантру «Проходите, не задерживайтесь».
– Там кто-то внизу! – испуганно закричала мне в лицо Шурочка. – Под ногами!
Я тоже наступил на что-то мягкое, тут же схватил Пухову за пояс и изо всех сил притянул к себе.
– Не останавливайся! – заорал я, стараясь перекричать шум. – Главное, не останавливайся!
Спуск с моста был перегорожен грузовиками. В кузовах на мешках с песком стояли солдаты в полевой униформе. Они сапогами отбивались от людей, карабкавшихся на борта. Толпа напирала, странный звук, похожий на писк каких-то адских тварей, перекрывал гром музыки и вой раздавленных. До меня дошло: это скрипела резина колес, под напором толпы грузовики ползли юзом по брусчатке.
Нам повезло, нас вынесло на Васильевский спуск. Я оглянулся – мы чудом вырвались из омута, вся набережная была запружена людской массой, подвижной, точно текущая лава. Народ все прибывал, никем не сдерживаемый, никем не контролируемый. Те, кто вырвался вместе с нами, с мрачной целеустремленностью двинулись вверх, на площадь. Люди шагали упорно, упрямо, зло, казалось, что их теперь ничто другое не интересует, главное – шагать вперед. Я никогда не видел такого грозного и зловещего шествия.
У Василия Блаженного стоял конный кордон. Конная полиция сдерживала народ, пробравшийся к площади переулками. Всадники в блестящих черных шлемах, с лицами за тонированными забралами походили на роботов или инопланетян. Толпа со стороны Гостиного двора напирала, одна лошадь заржала, встала на дыбы. Ее смяли, в брешь в оцеплении хлынули люди. Они бежали, падали, давили друг друга. Какая-то тетка споткнулась, истерично завизжав, грохнулась на брусчатку прямо под ноги бегущим.
Вдоль кремлевской стены и у Спасской башни стояли танки. Это были «Черные орлы». Выкрашенные мышиной краской, приземистые, точно хищники, готовые к атаке, они стояли вплотную друг к другу. От храма и до Лобного места площадь перегораживала колонна бронетранспортеров. Толпа втискивалась в этот железный коридор и выдавливалась на Красную площадь.
На площади оказалось почти просторно. Люди шли плотной массой, но без давки. На фасаде ГУМа висели знамена с креповыми лентами. Из динамиков с хрипом и скрежетом вырывался Бетховен.
– Смотри! – перекрикивая рев, Шурочка мотнула головой в сторону Мавзолея.
Я решил, что у меня галлюцинация: там, над трибуной, мерцая точно мираж, висела голограмма – пятиметровый человек в гробу. В зыбком голубом мороке я отлично видел лицо, узел галстука, руки, мирно сложенные на груди. И много цветов – целая клумба: покойник, будто античный бог, лежал в окружении ядреных роз и отборных астр, мордатых хризантем и надменных лилий. Голограмма была трехмерной: по мере нашего продвижения в сторону Манежа строгий профиль покойного перешел в три четверти, а после анфас.
На трибуне Мавзолея теснились какие-то люди, никак не меньше дюжины. По большей части это были военные в фуражках и с блестящей мишурой аксельбантов и орденов на мундирах. В центре стоял маршал Каракозов.
Рядом со мной кто-то зарыдал в голос. Шагавшая справа учительского вида стриженая брюнетка тут же заголосила с деревенским надрывом. Завыла, крестясь и размазывая тушь по щекам, ее соседка, плотная блондинка с лицом торговки. Бандитской наружности мужик, державший ее под руку, скривился и тоже заплакал. Он по-детски тер глаза, на его кулаке был выколот синий череп, пробитый кинжалом. Началась истерика, все вокруг меня рыдали. Я с изумлением увидел, что Шурочка тоже ревет.