Солнце уже упало за хребты. Налитое густой стеклянной синевой небо всё ещё сияло, но ущелье накрыла тень. Света для съёмки не было, этюдные прогулки оставили на завтра.
Поскольку в кишлаке перекусили довольно плотно, решили обойтись чаем.
Зажгли плитку, поставили котелок.
Пока закипала вода, мы с Сергеем пошарили по мокрым после дождя кустам, собрали кое-какой валежник и стащили под тент. К утру обветрится, будут сухие дрова.
Походная жизнь мне привычна с юности, со времён шального автостопа. Да и с Фёдором (мы сошлись как-то в Петербургском университете – я пришёл послушать доклады на историческую конференцию, он прилетел с докладом на биологическую, – и привязанность наша, скреплённая взаимной симпатией, свободной от уз общего профессионального интереса, странным образом со временем не оборвалась) я уже успел пересечь Казахстан, потом Алтай, потом Монголию. А сколько наколесил без него по Карелии и Вологотчине, по Псковской и Новгородской, Тверской и Смоленской, Брянской и Воронежской…
Пожалуй, в пути я, пусть и безотчётно, чувствовал себя лучше, чем дома.
Отчего так? Быть может, оттого, что впервые память – во всём величии этого слова – включилась у меня в дороге?
Щелчок произошел в скором Ленинград – Феодосия. Я еду с родителями и братом в купе. Дверь в коридор открыта. В одном окне – блестящая вода Сиваша, в другом – то же самое. На столе – жёлтая черешня, купленная отцом у длинноносой хохлушки на платформе Мелитополя. Нам с братом по семь лет.
И с этого момента память, работавшая до того урывками, вдруг перешла из экономного режима на полную нагрузку. С тех пор я помню всё. По крайней мере, так мне мнится.
А поскольку это случилось в дороге, то и ощущение логова соответствующее – мне хорошо в пути, в пути я дома, в пути – покой. И тяга к преодолению пространства, а по существу тяга к покою, с тех пор то и дело срывает меня с места.
А может, память включилась потому, что тем летом стряслась беда?
Мы с Русланом – близнецы. И дома, и на улице, и в школе – не разлей вода.
Он старше на четыре минуты, что было для него предметом гордости. Мы стоим над обрывом у тропы Голицына в Новом Свете. Внизу плещется лазоревое море. Я озорно подначиваю: слабо? Он бесшабашно прыгает, и в воде медленно разрастается алая медуза…
Там камень был. Вода прозрачная настолько, что глубины не разобрать – не видно, где воздух кончился, где море началось.
Я виноват перед Русланом. Страшно виноват.
Травма головы. Год с лишним по больницам.
Потом скандал с врачом – практиковал непатентованные методы. Не то серные инъекции, не то разряды электричества, не то ещё какое-то гестапо.
С тех пор Руслан – другой. Зашибленный.
А ведь когда выписывали, сказали: без последствий. Как будто бы не разобрать. Мы были – капля в каплю. Я чувствовал Руслана как себя. Теперь не чувствую.
Он школу так и не закончил. Вообще учиться не хотел – всё знал, на всё имел ответ. Встал на своём – бульдозером не сдвинешь. Маниакальная активность, бредовые фантазии… Вся жизнь его из-за меня пошла не так. Мы – Грошевы, а он считал, что разбудил в себе Рублёва. Тяжело смотреть.
А позже эта притча с Аней… Руслан решил, что она должна любить его. Мы только собирались пожениться, а он волочится за ней… настойчиво и слепо. Аня каждый день в слезах. Как будто нас возможно спутать: ведь в нас давно, кроме лица, всё разное. Да и лицо… Меняется человек, за ним – лицо. Я, разумеется, не о шрамах.
Пришлось поговорить с Русланом – жёстко, чтобы понял сразу.
Жить после этого нам вместе было невозможно. Благо, ему выделил комнату в своей квартире дядя – мир благородному праху добряка.
Но я перед Русланом виноват, и вины моей ничто не отменяет.
Он попросил – я должен был поехать. Ещё и деньги дал. Насилу настоял, что в долг.
Словом, исполнить его одержимую просьбу – обязанность во искупление.
Которого, я знаю, не случится никогда.
Сняв котелок с горелки, Фёдор налил в подставленные кружки кипяток.
Он рассказывал, как недавно нарвался на конфликт с цепными псами губернатора, выступив на региональном ТВ с предложением о запрете весенней охоты.
Черпающий силы в тёмной энергии Родины, Глеб оживлённо внимал.
Фёдор – учёный милостью Божьей. Если допустить, что Он способен проявлять милость к ревизорам Своего творения.
Конёк Фёдора – муравьи. Вернее, муравьи, заражённые грибами-паразитами. Вернее, реакция иммунной системы муравья на заражение грибом-паразитом.
Погружённость в частности – свидетельство его, Фёдора, избранничества.
Вот, скажем, живопись. Она начинается там, где определена мера подробностям. Иначе не воспаришь в небеса символического: подробности – балласт. Набрал излишек – не оторвёшься от субстрата, увязнешь в бесконечных уточнениях.
Репин пытался улучшить уже проданные Третьякову картины. Ходил в галерею с мольбертом, докрашивал.
Третьяков терпел, а потом строго-настрого велел сторожам не пущать.
И правильно сделал.
То есть Третьяков правильно сделал. А Репин делал неправильно.
Другое дело – наука. Она вся держится на частностях, в которых естествоиспытатель способен обнаружить новую вселенную, тоже, в свою очередь, увешанную частностями, как хламида шамана побрякушками. А те, если надеть очки, – опять вселенная. И так без конца. Вернее, до конца. До окончательного свежевания творения.
Так думал я за чаем, не существуя в общем разговоре.
Хотя что значит: думал? В процессе думанья должны участвовать слова, скользящие друг к другу, чтобы в порыве вожделения произвести весомый, как младенец, довод. Ведь думать – это почти всегда спорить.
То, что происходило со мной, происходило в покое, без помощи слов, обходясь неуловимым движением образов. Поймай их и овеществи – изделие окажется понятным всем без перевода, как «Вальс цветов» главного рождественского композитора.
Ведь в практике жизни по большей части вообще не думаешь, а лишь соображаешь и мечтаешь. А думаешь как положено – словами – только тогда, когда не отпускает оконченный, но недовершённый спор, когда удручает вялость произнесённых слов и выходит на позиции, точно опоздавший засадный полк, задний ум, полный убийственных аргументов.
Вернул меня из грёзы отрывистый смешок Глеба. Кажется, Фёдор с Васей опять фехтовали.
– Знаем, в школе учились, – сказал Вася в ответ на пропущенную мной реплику Фёдора. – В первом классе – год, во втором – два.
Небо ещё не погасло, но мехи ночи уже раздули угли звёзд.
В окрепших сумерках шумела на камнях река.