Первый раз – всегда только проба, прикосновение, ещё не открывающее глубины переживания. Так – с музыкой, лакомством, страной. Только вдохнув аромат вновь, отдашь должное и ему, и вспыхнувшим воспоминаниям.
Так вот к чему это – про солнечного русского: странствует с надеждой, возвращается с благодарностью…
А жизнь? Та, что начинается рождением и заканчивается последним вздохом? Возможно ли вернуться, чтобы вкусить её уже по-настоящему? Надо бы наколдовать: перед смертью бросить на землю монету…
Внезапно рядом оказался Глеб. Оценивающе оглядел простор, как режиссёр – декорации. Остался недоволен, фотоаппарат не поднял.
Бывают минуты, когда чувства в человеке не умещаются – он весь мир принимает и весь мир готов собой наполнить.
Так сделалось со мной: я торопливо рассказал Глебу о смысле возвращения, о своих снах и о Тарараме, преображённом грёзой в неустрашимого солнечного русского.
Надеялся, должно быть: поделюсь, отдам кусочек своего дыхания, и Глеб подумает обо мне хорошо. Ведь это так по-человечески – сделать что-то и сладко мечтать, как твоё дело отзовётся в других и какие значительные, ласкающие фимиамом твоё неизбалованное самолюбие слова будут говорить о тебе за спиной.
– О чём ты? – сказал Глеб надменно, без эмоций, если договориться, что надменность – не движение чувств. – Оглянись: русские – толпа, стадо, дружно скачущее из безбожия в фатализм православия, где дух истреблён буквой и всё хорошее, что есть в христианстве, похоронено в золотой мишуре.
– Нам интересны только самые грязные и позорные стороны наших страстей, – сказал он. – Безнравственность и цинизм соблазнили русский разум, так что теперь о благородном и высоком мы можем говорить только с насмешкой.
– От нас требуют покорности, безмолвия и бездействия, – сказал он. – Пламенные идеи, жажда великих дел, порывы к истине и справедливости – всё замерло в наших сердцах, как в могиле, или обернулось, как у тебя, пустыми мечтами.
– Наша гражданственность – пустой звук, – сказал он. – До сих пор у нас нет главного: общего духа и законности, обеспечивающих силу взаимных отношений и договорённостей.
– Всё зыбко, ни в чём нет опоры, нас швыряет и носит, – сказал он. – Волны мечутся без всякого направления и результата. Одни плуты бодры и деятельны, поскольку ясно видят цель – украсть, облапошить, присвоить.
– Воровство и произвол, – сказал он, – повсюду обнажены и неприкрыты, потому что не боятся наказания, которое может найти их лишь случайно, наведённое сильной рукой, а не законом.
– Страсть к розни лежит в основании нашего духа, – сказал он. – Где несколько русских соберутся для какого-то общего дела, там через день они полаются, разобьют носы и разбегутся.
– Ложь нас съедает. У нас поголовно отсутствует понятие о честности и долге, – сказал он. – Довериться в любом деле соотечественнику – значит остаться в дураках.
– Да, среди нас есть много людей способных и с талантами, – сказал он. – Но русское проклятие в том, что нам не дана благодать с толком прилагать наши таланты.
Ручей журчал. Ива шелестела.
Почему-то вспомнился Руслан с его воспалённой риторикой.
Давно заметил: подозрительность сужает кругозор, с каким усердием ни озирайся по сторонам.
Вопрос о том, чему ты склонен верить, – это вопрос чистоты твоего сердца, а не весомости аргументов, которые предъявлены в качестве основания твоей веры. Уж так заведено у непорочных сердец: верить хорошему, даже если это неправда, – хорошо, а верить плохому – дурно. Где только эти непорочные сердца…
Я был разочарован.
Я сказал:
– Благополучие вместо счастья – неравноценный обмен, – и добавил: – Должно быть, тебя когда-то здорово обидели. Так сильно, что сердце твоё добела раскалилось, а после стало ледяным.
– Почему так думаешь? – Глеб посмотрел на меня с вниманием.
– Мой друг – тот, что мне снится, – говорил: жизнь насквозь пропитана любовью, как мёдом пропитан улей и судьба всех гудящих в нём пчёл. Всё на свете – любовь. Все наши чувства истекают из любви. Даже ненависть. Просто ненависть – это оскорблённая любовь.
Из-за ивы показался Вася.
– Ну, вы где? Поехали уже.
Машина одолела вброд ручей и ждала нас на другом берегу.
Из тетради Грошева
Для возвращения состарившейся бумаге цвета, а также для очищения её от пыли-грязи довольно бывает одной воды. Делаю так: промыв листы, кладу часа на три на воздух, поддерживая в бумаге влагу новым смачиванием. Если спешить, то горячая вода заметно ускоряет дело. Однако и клей тогда из бумаги вымывается сильнее.
Если, помимо пыли, есть желтизна от сырости – хорошо добавить в воду щавелевую кислоту (немного), после чего листы надо промыть в воде обычной (свежей). А с пятнами от жирных пальцев расправляюсь так: пропитываю их (посредством кисточки) мыльной пеной, после чего листы погружаю в горячую воду. Потом промываю в свежей и оставляю влажными на воздухе. Если жирные пятна не сходят от мыла, то можно опустить листы в бензин, после чего опять в воду, горячую и свежую. Часто, впрочем, довольно одного бензина.
Как сказано уже, после очистки клей из бумаги вымывается (бумага, употребляемая для печати, обычно клееная), поэтому, завершив с промывкой и просушкой, листы надо подержать в растворе желатина. Такую операцию, увы, делают далеко не все – халтурят, однако я порядок ремесла не нарушаю. Раствор готовлю так: накладываю в банку желатин и заливаю – чтобы вода его едва покрыла. Спустя часов пять-шесть размачивания ставлю банку на водяную баню – пока клей не распустится как следует, после чего вливаю скипидар (примерно 1/8 от объёма клея). Потом процеживаю через холст. Клей должен быть бесцветен, чист, прозрачен и чтоб не гуще молока, а то и жиже. За этим надо проследить: получится клей слишком густ – бумага сделается ломкой, а выйдет слишком жидкий не проклеит как положено.
Раствор желатина должен быть горячим, но не слишком – можно сунуть палец. Да, вот ещё секрет: чтобы листы потом легко отслаивались друг от друга, в клей добавляю каплю средства для мытья посуды (фейри). Налив раствор в лоток, кладу туда друг за другом промытые листы. Даю бумаге клей вобрать, потом раствор сливаю, стопкой достаю листы и зажимаю в прессе (слегка), чтобы отжать излишек клея. Затем вынимаю стопку, разъединяю листы и развешиваю для просушки на верёвке, как бельё. В былые времена мастера, чтобы листы охотней разделялись, в горячий раствор добавляли квасцы, но у меня и так идёт недурно – с фейри (прежде распускал наструганное мыло), так что в квасцах покуда не было нужды…
Вообще, об этом (про отмывку и проклейку) надо бы писать в другой тетради. Той, что для передачи мастерства. Она заведена отдельно – тем, вторым во мне, который переплёту предан. Заведена, чтоб не пропасть приёмам и ухваткам. Учеников-то нет – хиреет ремесло. Да, именно туда про эти вещи надо, в ту тетрадь, не то какой-то винегрет, окрошка. А смешивать зачем?