Царь нам да будет единый…
Словом, Пётр объяснил, что, поплутав под кожей мира, государь, герой и мудрец, вернулся и теперь изменники будут наказаны – жертвы неизбежны. Вышло довольно неожиданно и потому хорошо. Аплодисменты операторов.
Через час после того, как консульский поезд с блиндированным вагоном прибыл на Царскосельский вокзал, расквартированные в Петербурге гвардейские полки провозгласили Ивана императором. Он не возражал. Сенат, окружённый решительными преображенцами, утвердил неограниченные полномочия Некитаева. Разумеется, первая поздравительная телеграмма пришла из Поднебесной.
Между тем бунтовали уже и Лифляндия с Курляндией, а в Литве беспорядки грозили вот-вот выплеснуться на снег алым. Сторону Сухого Рыбака принял сенатор Домонтович, которому удалось склонить к мятежу расположенный под Митавой уланский самоходный полк Воинов Силы, традиционно набиравшийся из поляков и мадьяр, полк латышских стрелков, а также экипажи двух линейных крейсеров и четырёх эсминцев, базировавшихся в Аренсбурге на Эзеле. Некитаев словно специально ждал, пока крамола наберёт силу, – он не спешил раздавить её в зародыше, тем самым лишая себя возможности если и не поладить миром, то, во всяком случае, обойтись только малой кровью. Похоже, ему это было не нужно. Однако, когда альбинос Брылин предъявил начальникам военных округов ультиматум с требованием либо разделить судьбу страны (то есть порадеть за идеалы грядущей демократии и свободу национальных окраин), либо сдать оружие, Иван начал приводить войска к присяге – себе и неделимой России. Надо отдать армии должное – в массе своей она поверила не шпаку, штатскому клоуну, готовому в обмен на власть сеять смуту и кромсать страну, а человеку, который, блюдя интерес империи, храня её священное единство, вёл полки от победы к победе и рисковал собственной жизнью наравне с простыми солдатами. Кроме того, были и знамения (поговаривали, будто их санкционировало Василеостровское Могущество, всем составом плюс несколько могов из Охтинского и Сосновополянского Могуществ вылетевшее в Фергану, где была весьма эффективно исполнена Большая Ката). В день принятия присяги повсеместно дул южный ветер. Такого шквала не помнил никто: он дул не порывами, а нёсся сплошной душной стеной, как из сопла реактивного двигателя, – противиться этому вихрю было так же трудно, как по грудь в воде идти против течения. Стоя лицом на полдень, человек не мог дышать – ветер разрывал ему лёгкие. Тогда по всей империи, до самого Таймыра, растаял снег – ветер съел его досуха. В других землях также были явлены знаки: над Перпиньяном пролился дождь из морских ежей, в Глазго родился ребёнок, на голове у которого вместо волос, как чешуя, росли ногти, а в Санта-Барбаре кот по кличке Мейсон два часа кряду мурчал человеческим голосом. К вечеру стихии улеглись, и закат запечатал день зелёным сургучом – горизонт на западе просиял небывалым изумрудным светом.
Присягу помимо уже бунтующих частей отказались принимать войска Варшавского и Будапештского военных округов, а с ними – бригада морской пехоты Воинов Ярости, дислоцированная в Перновском уезде Лифляндии. Кроме того, в Варшаву сбежало с полдюжины офицеров Генерального штаба. Что ещё? Ах да, волновались все три финляндские губернии, однако не слишком и только в лице гражданского населения. Ко всему случились брожения по некоторым частям в Акмолинске и Самарканде, но семиреченские казаки арестовали и выпороли затейщиков – тем и закончилось. Восток не пошёл за своим консулом, хотя некоторые губернаторы открыто ему сочувствовали, а студенты, охочие до любой безурядицы, слонялись по улицам с бутылками пива и кричали сумасбродные лозунги – что-то вроде: «Да здравствует долой!» – можно поменять местами слова, но «долой» всё равно будет при козырях.
И тем не менее критическая масса набралась – 11 марта, отстояв в Исаакии молебен, император Иван Чума двинул войска на запад.
Вместе с южным ветром пришла в город ранняя весна. Нева сплавила в залив ладожский лёд, снег стаял, и волглая земля дышала тёплым паром, как прелый навоз. В сквере у Казанского, где насадили по осени молодые липы, заспанные деревца с гладкой корой и набухшими почками стояли, будто слаженные из светло-карего воска. Мощёные тротуары Литейного походили на терракотовый паркет. В небе было ясно, но солнце ещё не пекло, улицы не пылили, и людям хотелось жить долго.
– А где Пётр? – спросил Годовалов.
Они сидели в кафе «Флегетон» – фея Ван Цзыдэн, Чекаме и утробистый Годовалов. Зальчик был кукольный (рядом, за дверью, находился просторный зал с колоннами и роялем – там, как правило, устраивались литературные вечера и вывешивалась всевозможная живопись) – пять столиков, стойка и небольшой альков, где накрывали, когда гости хотели говорить приватно. Над всем этим выгибался низкий сводчатый потолок, вполне соответствуя загробному имени заведения, в котором по-прежнему собиралась питерская богема, пристрастная не столько к прозрачному, продутому эфиром вертограду, сколько к пещере, обещающей поочерёдно то вдохновенное уединение, то угар. Сейчас тут было пусто – два часа пополудни, время не клубное, – только детина с газетой и не слишком артистической наружностью в углу да подавальщица Маша за стойкой.
– Представь, теперь его очередь сидеть под арестом, – откликнулась Таня на вопрос, заданный абзацем выше. На столе было шампанское и ваза с фруктами. Таня протянула руку и сорвала с кисти матовую виноградину – после порядочной отлучки она попала в прежний милый мирок, и ей в нём было уютно.
Годовалов и Чекаме учтиво улыбнулись, приняв её слова за нескладную шутку.
– Слышали его гомерическую речь, – сообщил Чекаме. – Десять баллов по шкале Рихтера.
– Значит, не очень?
– Я прежде и восьми никому не давал, – признался Чёрный Квадрат Малевича. – Но Петрушин Одиссей – это песня. Зефир в шоколаде – умирать не надо.
– Странно, что он не привлёк ещё одну парадигму, – сказал Годовалов. – Ромул, положивший начало гражданскому образу жизни, как известно, сперва убил своего брата, а потом дал согласие на убийство Тита Тация Сабина, избранного ему в сотоварищи по царству.
– Эта фигура потребует разъяснений. – Чекаме протянул Годовалову карту вин, зная его презрение ко всякого рода шипучкам. – Ручаюсь, многие сочли бы Ромула дурным примером – подданные такого государя, опираясь на его авторитет, захотят из честолюбия или жажды власти притеснять тех, кто, в свою очередь, стал бы восставать против их собственного авторитета.
– Согласен, полемично… Тогда сами разыграем эту тему. – Годовалов поманил пальцем Машу и заказал себе кизлярского коньяку. – Послезавтра у меня эфир на втором канале – мы Ромула со всех сторон пощупаем и трезво рассудим: мол, ни один благоразумный человек ни за что не упрекнёт государя, если тот ради упорядочения царства прибегнет к чрезвычайным мерам. Дело же ясное: в вину государю всегда ставится содеянное, а в оправдание – результат. И коль скоро результат, как у Ромула, окажется добрым, то он всегда будет оправдан.
Маша принесла бутылку, и сибарит Годовалов, не церемонясь, понюхал горлышко.
– Последние лет пять, когда я пью коньяк, мне кажется, меня дурачат, – поделился он подозрениями. – Признаться, примерно то же самое я чувствую при виде эскалопа.