Мужские и женские поэты читают стихи.
12 марта
Действо «Надёжная крыша». Пехота жилищной службы, скалывая зимой с карнизов сосульки и сбрасывая с крыши лёд и снег, повредила кровлю над убежищем Князя. Обнаружены три дыры, послужившие причиной протечек.
Князь, Рыбак и Нестор, отправив в рот по куску кедровой серы, в целях плановой гимнастики воли усердно работают челюстями. Добившись пластичной однородной консистенции продукта, группа поднимается на чердак, откуда проникает через слуховое окно на крышу и, распределив между участниками отверстия, ликвидирует дефекты кровли.
Успешное проведение акции отмечается ритуальной дегустацией живой воды.
18 апреля
Семинар белой стаи в клубе «Zoom» по теме «Цинизм и искренность». Главный доклад – у Брахмана.
Гусляр исполняет духоподъёмные песни.
28 апреля
Представление в Доме журналиста трактата Матери-Ольхи «Смерть – это всё живое». Брахман, Князь, Нестор и Одихмантий в своих выступлениях так или иначе касаются фундаментальных начал жизни и смерти, а также начал мужского и женского. Основной оппонент Матери-Ольхи Рыбак опаздывает на встречу по причине беспрецедентной автомобильной пробки.
– Смотри, – сказал Князь, оторвав меня от экрана с перечнем сладко отзывающихся в моём сердце великих и малых дел.
Я проследил за его взглядом – на придорожном столбе, провожая клювом ход машины, сидел белый, белейший, настолько белый, что почти светился, ворон. Я приложил кулак к сердцу: «С нами белая сила!»
Уронив подбородок на грудь, Брахман дремал на заднем сиденье. По лицу его, потерявшему всякую осмысленность, ничего нельзя было прочесть, хотя я два месяца исправно посещал курсы мастера Джуан-цзы Второго, составившего знаменитый путеводитель по грёзам «Муравей в раковине». Либо Брахман, говоря с тотемом стаи во сне, установил защитный экран, либо наши дела так плохи, что белый ворон явился сам, без зова.
* * *
Дорога испытывала меня. Она манила, дразнила и обламывала. Она трепала мне нервы, как отъявленная стерва, вострящая на жертве коготки. Чего-то она вожделела, чего-то от меня добивалась – того, что было у меня и не было у неё. Что-то я мог ей дать… Так мне хотелось бы думать, чтобы тешиться сознанием своего значения. В действительности, конечно, дорога знать не знала о моём существовании.
Князь, Рыбак и Одихмантий были привычны к походной жизни, предавались ей добровольно и умели находить прелесть в диком состоянии и неустроенном быте, легко одолевая казавшиеся мне неразрешимыми загвоздки, связанные с отсутствием изнеживших моё естество городских удобств. При этом я вовсе не был оранжерейной штучкой – хорошо плавал, в юности неплохо фехтовал, вполне мог насадить на крючок червя и шастал в лес с корзиной по грибы, ничуть не опасаясь ошибиться в их лукавой породе. В конце концов, я по десять часов сидел в накомарнике в засаде, когда снимали фильм о лисьем семействе. И всё же… Холодная вода, которой пришлось умываться утром, грозила моим рукам цыпками, а сведённые той же ледяной водой зубы, пока я драил их щёткой и полоскал рот, казалось, уже, тихо потрескивая, прощались с собственной эмалью. От ветра, коль скоро он подул, деваться было некуда. Ночью приходилось долго ворочаться и в итоге смиряться с мыслью, что уснуть в спальном мешке на животе – идея нереальная. А это унизительное сидение с лентой бумаги под кустом? А невозможность встать под душ? А навек пропахшая костром одежда? А этот неумолкающий птичий гомон, эти странные ночные шорохи и вздохи? А храп в палатке Одихмантия? Выдающийся храп – не монотонный и изнуряющий, нет, храп взрывной, экспрессивный, с развитием: рыки, стон, бормотание, свисты, какое-то нутряное бульканье, всхлипы, сопение, зубовный скрежет… Если в аду есть соловьи, они, наверное, поют примерно так. А может, Одихмантий в первую же ночь вызвал себе суккуба? Благо ещё не народился комар, иначе был бы полный гадес.
Посочувствовать мне, пожалуй, могла только Мать-Ольха, в той же полноте страдающая. Брахман и Нестор пусть и уступали бывалым странникам в умении обустроиться на лоне девственной натуры, но лишений не страшились, первый – в силу вошедшего в привычку аскетизма, второй – из врождённого любопытства к устройству жизни во всех её извивах. Мне оставалось лишь на них равняться. К нашей с Матерью-Ольхой чести замечу – мы не скулили. Мой женский брат, испытывая расстроенность чувств, удалялась поболтать с деревьями, а я, изнурённый бременем обстоятельств, брал в руки укулеле и выщипывал из её четырёх струн мелодию утешения.
И вместе с тем… И вместе с тем меня охватывало чувство включённости в каждый пролетающий миг. Признаться, с недавних пор годы начали слипаться в моей памяти, скользя сплошной чередой, и всё чаще мне мстилось, что время обгоняет меня, – все мои затеи, сколь ни был бы оригинален их замысел и с каким бы энтузиазмом я их ни предпринимал, казались (или впрямь оказывались) запоздалыми, поскольку всякий раз, пытаясь воплотить их на острие сего дня, я как будто не поспевал к отходу поезда и оставался с ними на перроне дня вчерашнего. От этого прискорбного обстоятельства я чуть было не впал в уныние, начав прислушиваться к смерти в себе. Но сейчас всё представлялось иначе. Сейчас каждая минута была со мной, время перестало играть в догонялки, я оседлал его и, как прежде, чувствовал, что несусь в головном вагоне, первым прозревая открывающиеся дали во всём их блеске или запустении и первым неся об этом весть. Пьянящее чувство – оно окрыляло и кружило голову.
Однако вернёмся к делу.
Постепенно пейзаж вокруг менялся. Обойдя по дуге Москву с запада, наш маленький караван вылетел на трассу «Дон» и теперь устремился строго на юг, за тяжёлую, как ртуть, ленту Оки, прямо на царившего надменно в начисто протёртом небе ослепительного и животворящего Атона. Столичная земля осталась позади. В глазах рябило от мельтешения ярких теней. Зелень в Тульской губернии буйствовала радостно, почти по-летнему, луга были желты от одуванчиков, кое-где уже надувших белые невесомые шары, а черёмуха, вчера под Рузой ещё только несмело проклёвывавшаяся, здесь отцветала, передавая эстафету вот-вот готовой вывесить звёздчатые кисти сирени. Вдоль дороги всё шире и шире расстилались поля, массивы леса таяли под близким дыханием русской степи, отступали, да и сам лес становился другим: сосна и тёмная ель по-прежнему встречались здесь, но всё больше появлялось осин, ясеней, белых берёз (на севере они выглядели темнее), тополей и клёнов – лист мало-помалу давил хвою. Воздух тоже изменился – стал теплее, гуще, плотнее, первые зацветшие травы уже приправили его белёсой пыльцой, и разбуженные ароматом цветения насекомые танцевали в прозрачных струях, то и дело шмякаясь на лобовое стекло и оставляя на нём жирные кляксы.
Ароматы цветения, однако, оставались снаружи, в салоне же витал запах кожи и корицы. Прошлая машина Князя пахла псиной, багажник её вечно был в шерсти, а задние стёкла заляпаны мокрым собачьим носом, но Князь несколько лет назад разбил её на Киевской трассе, не успев увернуться от пошедшей под дождём в занос «газели». Вместе с машиной погиб Фагот – рыжий ирландский сеттер. Я помнил его ещё щенком, ласковым, неудержимым и вертлявым, как неаполитанское бельканто. Не хочу сентиментальничать, но когда он прыжками, задирая лапы, мчался в воду за брошенной палкой, когда, вытянув милую морду, громко фырча и шлёпая по воде ушами, настигал добычу и спешил с ней обратно, когда, выбравшись на берег, мокрый до печёнок, нёс палку хозяину, преданно глядя ему в глаза и улыбаясь хвостом, у меня самого сердце тявкало, точно глупый цуцик. Рыдван Князь завёл себе новый, а вот с легавой не спешил. А между тем он – охотник, и собака ему нужна не для того, чтобы делать ей педикюр и навязывать бантики. И кто-то после этого смеет говорить о его жестокосердии!