– А она? – опять стремительно сорвалось у Тобольцева.
– Маменька и бровью не повела, точно не о ней дело идет. Офицер Лизе говорит: «Прошу вас, сударыня, одеться и за мною следовать. А вещи потом…»
Ну, тут я не вытерпела: «Как это потом? А белье? А подушка? Одеяло?..» Живо собрала маленькую корзиночку. Он мне все твердит: «Это успеется, потом…»
Однако городовой взял вещи… Тут маменька встает. «А я что же?» – спрашивает. «Относительно вас, сударыня, – это офицер ей отвечает, – мы никаких сведений не имеем. Мы не имеем причины, говорит, вас арестовать…»
– И Лизу увезли? – крикнула Катерина Федоровна.
– Ну да… Обняла она меня и маменьку… всем поклонилась…
– Волновалась она? – перебил Тобольцев, бледнея опять.
– Белая вся, даже губы побелели… Но ничего… «Не жалейте меня, говорит, маменька… Я, говорит, теперь спокойна буду…» И удивительно она это ска…за…ла…
Фимочка полезла за платком. Катерина Федоровна зарыдала.
Тобольцев отошел к окну и, закусив губы, долго стоял там, глядя в падавшие сумерки.
– Потом сели они в сани. Мы из окна всё смотрели… Подняла она голову, поглядела на нас так долго… Точно на…ве…ки про…щалась… А мы ей… плат…ка…ми… ма…шем…
В наступившей тишине слышались страстные рыдания обеих женщин.
Тобольцев с дергавшимся лицом вдруг словно очнулся от кошмара.
– Едем к маменьке, Катя!.. её нельзя теперь оставлять одну…
Арест Лизы вызвал глубокое волнение… Каждый из партии ждал теперь свой очереди. Одна Бессонова была спокойна.
– Напрасно волнуетесь! Я не видала более осторожного человека… Ни одной записи у нее, ни одного адреса не было…
– А с её нер-рвностью вы считаетесь или нет? – спрашивала Софья Львовна. – Все эти купцы, особенно интеллигентные купцы – выр-рождающиеся люди. И вы сами знаете, что она истеричка…
Но Таня страстно и враждебно вступилась за Лизу.
– Вы скорее выдадите, чем она! Лизавета Филипповна – это могила!
Действительно, Лиза упорно на всех допросах отрицала всякие знакомства, особенно знакомство с Потаповым… Потом совсем замолчала. Её держали в самом строгом заключении. Но через одного студента Анна Порфирьевна получила все-таки записку карандашом: «Милая маменька, не волнуйтесь за меня. Мне ничего не надо. Всем поклон».
Анна Порфирьевна говорила сыну: «Лечиться мне ни к чему. От печали я больна. Помоги мне Лизу из тюрьмы на поруки вызволить… А пока она там, ни покоя, ни сна я не знаю».
Потапов был так потрясен этим известием, когда вернулся со съезда из-за границы
[222]
, что опять чуть не слег…
В доме Анны Порфирьевны он не показывался, зная, что теперь за ней следят… Все были поражены переменой в нем. Она бросалась в глаза. Казалось, ослабела в нем какая-то пружина и его удивительная стальная энергия временами сменялась апатией и растерянностью. «Должно быть, я страшно переутомился, – говорил он Тобольцеву. – Во мне что-то словно надломилось!..»
Они встречались теперь то на квартире Тобольцева, то у Тани. И никогда он не приходил без грима. Он много рассказывал о съезде, о расколе в партии, об изменениях в тактике, вызванной ходом событий. Всё это он предвидел. Никогда не будет между ними единения!
– И ты, конечно, большевик?
– ещё бы!.. Кстати… Я тебя вспоминал там не раз, когда нашу фракцию – вообрази – бланкистами называли!
Вся семья Тобольцевых уже жила на даче, когда Николая уведомили, что он может получить свидание с женой. «А! Чертова кукла! – крикнул он и швырнул бумагу. – О чем мне с ней говорить? Мало я ночей из-за нее, мерзавки, не спал?»
Капитон и все женщины, особенно Катерина Федоровна, горячо осуждали его. «Чурбан бесчувственный!» – говорила Фимочка.
Потом Бессонова принесла слух, что Лиза плоха: не спит ночами, галлюцинирует даже днем. Приглашали психиатра. Назначили ей ванны и бром. Тобольцев все утаил от матери и Потапова, но очень огорчился. «Таня, – сказал он, – надо хоть лбом стену разбить, но добраться до нее!»
– Попробую…
Таня ходила в тюрьму к одному студенту, выдавая себя за его невесту. Через три дня она умудрилась принести две записки от Лизы: одну Потапову, другую Тобольцеву. В ней стояло: «Видай себя за мужа и приезжай…»
– Какой же я идиот! – крикнул Тобольцев. – О чем я думал раньше?
И вот наступил день, когда через решетку она увидала лицо, преследовавшее её днем и ночью…
Это были незабвенные минуты. Она ничего не говорила, ни о чем не спрашивала… Она только глядела, прильнув к решетке, как бы силясь утолить смертельную жажду души… И выражение этих огромных, безумных глаз было так страшно, что спазм сдавил горло Тобольцева. Он лепетал что-то без связи и смысла, и, когда прошли заветные минуты, им обоим показалось, что они пережили бесконечно много.
Офицер передал Лизе букет роз, тщательно осмотрев его. Тобольцев видел, как Лиза, кидая ему прощальный, пронзительный взгляд, страстно прижалась губами к цветам, как бы целуя его лицо… Все нервы его дрогнули. «Теперь она – моя!» – понял он. И в радости этой яркой мечты утонуло воспоминание о жалком крошечном личике среди волн черных волос и о мучительном взгляде огромных глаз.
– Очень она изменилась? – в десятый раз спрашивала его мать.
– Поразительно, – рассеянно отвечал он. – Личико крошечное… Остались одни глаза…
Она начинала плакать. А он улыбался своим мечтам.
Вся семья, кроме Николая, изощрялась в стараниях угодить Лизе подарками. Конфеты, закуски, пироги, фрукты… всё это посылалось кульками. И вся тюрьма ждала этих приношений. Но Тобольцев один приносил ей цветы, и она не выпускала их из рук… Теперь ему давали свидания, и Лиза жила только этими минутами. Галлюцинации её кончились… Потапов до безумия завидовал Тобольцеву. Но не смел рисковать собой.
Наконец Лизе дали свидание без решетки.
Она так внезапно вошла в комнату, что Тобольцев чуть не упал от волнения. А Лиза глухо ахнула и кинулась к нему на грудь… Офицер отвернулся. Он чувствовал, что о нем забыли…
IV
Был яркий день в конце июля, когда Лиза с Анной Порфирьевной и Тобольцевым выехали в коляске на дачу. Свекровь внесла пять тысяч залогу, чтоб иметь Лизу на поруках.
Дома с нетерпением ждали этой минуты. Все знали, что коротка будет волюшка для Лизы и что ей грозит или крепость на три года, или ссылка с лишением прав… Заказан был роскошный завтрак. Женщины, дети и прислуга надели светлые платья. Даже Николай решил быть корректным под давлением матери, Капитона и «сестрицы».