Они приступят к формальностям со всем уважением, с каким подобает относиться к бывшей фее, которую мягко подталкивают к выходу, уже и не зная, как ее называть. Белочка? Вот уж точно нет. Птица – может быть… Фотографии этого рухнувшего наземь лапками вверх альбатроса появились на первых полосах всех газет 23 июля 1980 года – в день, когда Команечи упала. Она лежит на спине, тянется рукой к помощи, которая так и не придет. Нескладное, самим собой стесненное тело.
Вчера рухнула на помост, а уже сегодня утром вернулась как ни в чем не бывало, выступает на разновысоких брусьях, полная презрения игрушка, заставляющая компьютер снова передвинуть запятую: 10,00. Это всего-навсего последний всплеск перед концом, с ученым видом объясняют скептики. Но вот еще одна десятка – на бревне. Ну хороню, она все еще королева, но «прекрасная и печальная», опечаленная близостью ухода (ведь об этом, о том, что она уходит, уже написали и послали текст по факсу в газету). Королева, которую наспех чествуют, чтобы в четверг 24 июля заставить наконец подчиниться приговору.
Приговор вынесен до начала процесса. Это псовая охота, и сигнал к травле дали слишком рано, руки в перчатках – чтобы не оставлять следов – трясут запятыми, а судьи грызутся из-за ее останков, последних лакомых кусочков всем мешающего тела, притворяясь, будто оценивают его. Потому что Надя выпала из сюжета – как и двадцатитрехлетняя Нелли Ким. «Болезнь» и ту не пощадила, и русские очистили команду от заразы так же, как сделал это Бела, – достаточно оставить в сборной одну девочку-переростка в подтверждение того, что вообще-то ты ничего против них не имеешь. Девятнадцать лет новой советской сенсации Давыдовой – грех простительный, потому что у Елены тощенькие бедра, которые колышутся, как под дудку заклинателя змей, она смотрит на тренеров, те подмигивают, подбадривая ее, девяносто секунд детского и лукавого порно.
Когда она позвонила мне на прошлой неделе, у меня было за полночь. Это насчет Москвы, бормочет она.
– Знаю, вы сейчас скажете, что я отказываюсь комментировать важные вещи, но для меня Москва – это… это doamnă
[44]
Симионеску. Знаете, это были мои последние соревнования, так что я подумала…
Она уговаривает. Девочка ловчит, заставляя меня написать ту историю, которую хочется прочесть ей самой, – ну пожалуйста-пожалуйста, расскажите в вашей книге про мадам Симионеску. Имеется в виду главный судья, румынка, которая была когда-то, еще в Онешти, первой Надиной преподавательницей хореографии.
– Не то чтобы я уклонялась от разговора о бойкоте… Но я-то что об этом знала? Мы готовимся к Играм, нам говорят, что с Запада никто не приедет из-за войны в Афганистане. Но, как бы там ни было, американки не были серьезными соперницами, а в Румынии не требовалось никаких дополнительных событий, чтобы ненавидеть русских. Зачем они там, на Западе, притворялись, будто что-то новое для себя открыли?
– Вы знали, когда ехали туда, что это ваши последние соревнования?
– Нет… Может, догадывалась. Я так устала тогда. Это… это продолжалось, они твердили, что я изменилась. Некоторых журналистов я помнила еще по Монреалю, и мне очень хотелось им сказать, что они тоже изменились!
– Вас тогда видели с Белой в последний раз…
– Знаете что? (Торжествующим тоном.) 24 июля он плакал.
ГОСПОЖА СИМИОНЕСКУ
У госпожи Симионеску нет никаких доказательств того, что разворачивается здесь и сейчас. Да, она – главный судья, но этот жалкий титул на деле никакой власти ей не дает. И что она может сказать? Что когда вошла сегодня утром в комнату, где судьи пьют кофе перед соревнованиями, то некоторые из них выглядели смущенными? Что выступление представителя советской Федерации гимнастики во время завтрака, это его «каждая Олимпиада допускает свои геополитические императивы», нисколько ее не успокоило?
Предполагать сделку было бы неразумно, но почему же тогда они заставили Надю ждать двадцать минут, пока выступит Елена Давыдова? Дали советской гимнастке шанс избежать благодаря этому давления Надиной, вполне вероятно, слишком высокой оценки? Почему оценка советской гимнастки появилась почти сразу после ее финального приветствия? Можно подумать, ей выставили оценку, когда она еще выступала…
А теперь, когда Надя на бревне, госпожа Симионеску видит их головы, склоненные над листками бумаги, видит, как они судорожно что-то пишут. Что? Зачем?
Они препарируют ее композицию. Им надо найти возможность вынести тот приговор, который им продиктовали. Надины длинные руки тысячную долю секунды трепещут в воздухе – нельзя ли сослаться на то, что гимнастка почти потеряла равновесие после сальто назад? А не дрогнуло ли едва приметно ее колено во время пируэта? Отметим: неуверенность.
Мария Симионеску ждет оценок. Бела ждет оценок, он безмятежен, его Надя была бесподобна. Десять минут. Двадцать. Двадцать пять минут они совещаются, толпа кричит: ДА-ВЫ-ДО-ВА, кучка румын – НА-ДЯ. Коротышка в майке с символикой Игр недоволен, слишком много времени теряем, он смотрит на часы – очень убедительно получается: глядя на то, как он жестикулирует, обращаясь к совещающимся восточногерманскому, чешскому, советскому, болгарскому и румынскому судьям, можно поверить, будто и впрямь раздосадован задержкой. Советские представители, второстепенные персонажи, необходимые для достоверности сцены, с озабоченным видом снуют туда-сюда. Теперь весь зал свистит. Бела орет зрителям, чтобы заткнулись, грозит кулаком – последнее шоу буйнопомешанного. Тренеры негромко поздравляют Елену Давыдову, та в ответ замечает, что оценку румынской гимнастки еще не показали.
А госпожа Симионеску, которая давала Наде первые уроки классического танца, в слезах комкает наконец-то отданные ей бумажки – баллы Команечи. Нет, повторяет она тому, кто смотрел тогда на часы, Юрию Т, нет, я на это не пойду, нет, я не нажму на кнопку, которая узаконит, выведет на табло эту позорную цифру, эту ложь. Но если главный судья не утвердит результат, ничего нельзя будет сделать… Их теперь вокруг нее так много, незнакомые люди уговаривают ее вести себя разумно, ну так что же, дорогой товарищ, ну так что же? Сотни камер держат Надю на прицеле, выстроившиеся в ряд фотографы со свисающими до низа живота аппаратами на ремне готовы взяться за работу, она стоит к ним боком, стоит неподвижно – ледяная королева, которая никогда не улыбалась. Прежняя девочка, смертельно бледная, лицом к лицу с толпой, орущей: да судите же, какого черта, судите!
Внезапно коротышка с часами протягивает руку через плечо госпожи Симионеску, нажимает на кнопку – и тут же на трибунах начинают весело кричать: ДА-ВЫ-ДО-ВА, так ей и надо, этой румынке, видел, как ее перекосило? Они показывают пальцем на потного румынского тренера: смотри, смотри, ее тренер сейчас разревется! Бела, совершенно растерянный, бежит к Юрию Т, сгребает обе его руки одной своей, как ты можешь, Юрий, на глазах у всего мира, она же была великолепна, какого черта, Юрий, ты сам в прошлом спортсмен… А советский шепчет ему, путаясь в словах, не переживай, это сложно, но мы всё уладим до награждения, мы поставим твоей девочке 9,90, что-то такое, в общем, достаточно, чтобы поделить первое место… Бела расталкивает оказавшихся у него на пути худышек в купальниках, направляется к судьям, за ним спешат готовые вмешаться охранники. Никто не слышит, что он говорит этой блондинке с высокой прической, судье из Польши, которая уже собирает свои вещи и, не глядя на него, качает головой. Толпа шумно ликует, все уже всё поняли: советский флаг поднят чуть выше румынского. Он ищет ее взглядом – свою белочку, свою Надю, единственную уцелевшую из урожая Вер, с остальными уже покончено, ищет, но не видит, потому что ее окружили, они все у ее ног – буквально, потому что вокруг нее места уже нет. Та, что никогда не улыбалась, плачет перед камерами, голос репортера Эн-би-си
[45]
за кадром твердит, словно речь идет о метеорологическом феномене, который надо скорее отметить, потому что он никогда уже не повторится: «Она плачет. Она плачет, да, плачет, все слезы выплакала».